А не неудобно Куняеву, работнику редакции (то есть, по обязанности, знатоку языка) согласовывать на этакий манер существительное с глаголом? «Редактор сказала»? Впрочем, я уже слышала от кого-то, не веря ушам своим,
– Кто там
– Не знаю. (Из трубки било ключом тихое бешенство.) И не всё ли равно? Куняев написала, что редактор сказала… Публичная библиотека в Ленинграде выпрашивает у меня письма читателей. Лучше уж я подарю им это письмо издателей.
Потом она спросила, как у меня обстоят дела с «Софьей»? – в Новосибирске, в «Сибирских огнях».
Я прочла ей письмо Лаврентьева. Не всё, а только начало и конец.
«Уважаемая Лидия Корнеевна!
Ввиду Вашего отказа, во время нашей беседы в Москве, внести в текст повести «Софья Петровна» дополнения, я, по приезде домой, еще раз перечитал рукопись и окончательно утвердился в мнении, что в таком виде «Софью Петровну» печатать нельзя…
На встрече членов правительства с деятелями литературы и искусства тов. Хрущев говорил, что произведения о культе личности должны не только описывать злодеяния и ужасы тех лет, но и укреплять у читателя-современника веру в справедливость и гуманность нашего общества.
Рукопись возвращаем.
Главный редактор (В. Лаврентьев)».
Анна Андреевна молчала так долго, что я уж подумала, нас разъединили… Лаврентьев совершенно прав: для укрепления веры в справедливость и гуманность нашего общества повесть моя решительно не годится… А-а, вот они чего захотели! Чтобы не было в прошлом массовой облавы на людей, не сохранились бы в народной исторической памяти миллионы попусту загубленных жизней, а были бы отдельные частные ошибки отдельных следователей, приведшие к отдельной гибели отдельных лиц! 1937-й год как образец гуманности и справедливости!.. Нет уж, от меня не добьются.
Обе мы молчали. Анна Андреевна шумно дышала в трубку. Телефон – механизм, не приспособленный для обсуждения вопроса: что такое гуманность и что такое бесчеловечье.
Анна Андреевна переменила тему.
Она прочитала мне свои ответы на вопросы одного иностранца. Он прислал письмо: пишет книгу о ней. Первые ее ответы показались мне чуть замысловатыми, искусственными, а дальше о детстве – чудесно. «Дикая девочка». «Меня принимали за помесь русалки и щуки». Потом о Царском: «тут вода была звуком водопадов, – звуком, всегда сопровождавшим Пушкина»[4].
Я сразу схватила книжку «Нового мира» – поглядеть на «Родную землю». Существует ведь «магия печатного слова». Да, в печати «Родная земля» еще сильнее, чем в машинописи, в произнесении, в памяти. Еще величавее и клятвеннее. Никакой нежности к родине, никаких сантиментов, никакого умиления – грязь на калошах, хруст на зубах, месим, мелем – а звучит как присяга.
Да и все ее стихотворения в «Новом мире» сильные необыкновенно – и «Царскосельская ода», и «Последняя роза», и четверостишия.
Заговорили о двух рассказах Солженицына: «Случай на станции Кречетовка» и «Матренин двор». Первый я еще не читала, а второй полюбился мне, еще когда он по рукам ходил. О «Матренином дворе» Анна Андреевна отозвалась высоко.
– Да… Удивительная вещь… Удивительно, как могли напечатать… Это пострашнее «Ивана Денисовича»… Там можно все на культ личности спихнуть, а тут… Ведь это у него не Матрена, а вся русская деревня под паровоз попала и вдребезги… Мелочи тоже удивительные… Помните – черные брови старика, как два моста друг другу навстречу?.. Вы заметили: у него скамьи и табуретки бывают то живые, то мертвые… А тараканы под обоями шуршат? Запомнили? Как далекий шум океана! и обои ходят волнами… А какая замечательная страница, когда он вдруг видит Матрену молодой… И всю деревню видит молодою, то есть такою, какая она была до всеобщего разорения… Заметили вы, чтб древняя, древнее всех, бабка над гробом Матрены думает: «Надоело мне вас провожать».
Зато про «Случай на станции Кречетовка» Анна Андреевна отозвалась сурово:
– Нет. Это рассказ неправдивый. От Солженицына мы ждем правды, только правды. Он не должен такие рассказы рассказывать.
(Я еще не читала, судить не могу.)
– Там главный герой выдуман. Склеен из бумаги. Таких у нас нет и никогда не было.
Ника за рассказ вступилась. Своим тихим, застенчивым, но твердым голосом, она произнесла, что, напротив, ей рассказ очень нравится, что он «в самую точку», что у нас такие люди были – «искренне- правоверные», как их назвала она. И даже в большом количестве и повсюду.
Анна Андреевна сердилась. Повторяла: «Не было таких людей. О таких в газетах сочиняют. Он его из бумаги склеил. От Солженицына мы другого ждем, только правды, а не этих выдуманных добродетелей».
Что ж, надо мне поскорее прочесть.
Важная новость: Анна Андреевна дала «Реквием» Карагановой, чтобы та показала Дементьеву6. Я сомневаюсь в удаче. Опубликовать не опубликуют, а перестукают сотрудники на своих машинках, и разойдется он по городу. Это бы хорошо! – а худо то, что может «Реквием» попасть за границу, выйдет он где-нибудь в Нью-Йорке и тогда… тогда тут разразится гроза… «Живаго» – подобная.
Однако Анна Андреевна не высказала по поводу моих опасений большого беспокойства – на душе у нее другая досада. (Никогда не угадаешь, что ее встревожит и ранит.) Она прочла «Реквием» одному физику, и тот сказал, что это чистой воды акмеизм и в каждой строке слышен Мандельштам. И то, и другое – совершенный вздор. Ахматова давно уже никакой не акмеизм и вообще никакой не «изм» – она суверенная держава, именуемая «Анна Ахматова», она сама по себе, ни к какой школе уже давно не принадлежит, школу переросла. Раз. Голос Мандельштама в «Реквиеме» не слышен совсем. Два.
– Из этих замечаний можно сделать только тот вывод, что ваш собеседник к стихам глуховат, – сказала я. – Эти замечания характеризуют не «Реквием», а только его самого.
– Не утешайте меня, я безутешна, – с нарочитой небрежностью ответила Анна Андреевна.
Я понимаю: до тех пор, пока «Реквием» не будет напечатан и не получит всенародного распространения, – Анне Андреевне не удастся услышать отклик, отзвук, и она будет с преувеличенным интересом прислушиваться к каждому отклику, к каждой оценке[6].
Теперь она хочет подарить экземпляр Солженицыну и послать Паустовскому. «Константин Георгиевич очень высоко отозвался обо мне в Париже», – сказала она7.
Завтра к ней придет «толстый человек» – поэт Евгений Винокуров. За стихами для «Литературной России». Она вынула из сумочки узкий зеленый блокнотик и стала читать нам с Никой первые строки отобранных ею стихотворений. Когда я или Ника не схватывали все стихотворение сразу, по первой строке, она милостиво – но и не без насмешки! – прочитывала нам все до конца. О, сколько же ею наработано за долгие годы «некатания на лодке»! Впрочем, для меня ни одного нового не оказалось. Пока она читала вслух, я молча читала на две строки вперед про себя… Но понравятся ли они «Литературной России»? Тому начальству, от которого зависит печатанье?[7]
А потом мы пили чай, и начался Пушкин. Да, много, много наработано ею! Она окончила статью о своем давнем пушкинистском открытии – о том самом, о котором рассказывала мне лет десять назад[8].
– Я показала статью Оксману и теперь могу считать ее оконченной. Он ведь главный ругатель. Он сказал: «ничего этого никогда не приходило мне на ум, но никаких возражений я не имею».