Пришли с подарками. Одной, – помнится, Лене, – подарили большую, нарядную коробку шоколадных конфет. Когда девочка открыла коробку, оттуда к ней на колени выпал красный квиточек: по красному полю белыми кудрявыми буквами «Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство»…
– Если бы Сталин не умер, – сказала Анна Андреевна, – этой девочке, кроме счастливого детства, причиталась бы и счастливая юность. Ее арестовали бы: дочь расстрелянного должна была бы пополнить собою ряды «мстителей». Ее ожидала бы судьба моего Левушки… А ваша Анна Абрамовна – подвижница. Оттого она такая застенчивая. Подвижники всегда застенчивы. Помните у Толстого на Бородинском поле – подвиг капитана Тушина? Подвиги разные – не знаю, который выше, – а застенчивость равная70.
После того, как Ханна Вульфовна накормила нас обедом, я предложила Анне Андреевне выйти на воздух. Завтра она уезжает, я толкусь у нее каждый день и всё без толку: так мы ни разу и не вышли!.. Нет. Не пожелала.
– Ну посидите со мной еще немного. Теперь мы не скоро увидимся, только в Москве. Еще ведь светло, вы уйдете засветло, вам и без провожатых не страшно будет через рельсы. А я зато расскажу вам про свою последнюю встречу с Блоком. Я была на его последнем вечере в Большом Драматическом. Вместе с Лозинскими в каких-то своих лохмотьях. Когда он кончил читать, мы пошли за кулисы. Александр Александрович спросил меня: «Где же ваша испанская шаль?» Это были его последние слова, обращенные ко мне[58].
Стоя в передней, пока я надевала пальто, она сказала очень добрым голосом:
– Идя навстречу вашему непониманию, я решила разъяснить «Красотку» с помощью эпиграфа. Найду что-нибудь из Катулла или Горация. Большего я сделать не могу[59].
Я вспомнила, уже миновав станцию, что ведь и я тоже была на том вечере Блока в Большом Драматическом! Но когда я слушала сегодня ее рассказ – Блок, Лозинские, шаль – мне и в голову не пришло, что это тот самый вечер! Тот самый, где Дед читал свое вступительное слово, где я в последний раз слышала, как читает Блок[60]. Загадочное понятие «время», она не раз говорила об этом и она права. И память. Последний вечер Блока в Петрограде – это из моего, из моего подвала памяти – странно, что два подвала, столь разные, могут оказаться бок о бок. В 1921 году мне четырнадцать лет, я – никто, а она уже давно Ахматова, он уже давно – Бог. Он говорит ей свои последние слова. И я тоже где-то тут неподалеку
Сегодня я, наконец, выбралась. Теперь живет она далеко, на набережной Шевченко, у Западовых (то есть у Галины Христофоровны)71. Длинная комната. Никакая. С первого же слова я поняла, почему Анна Андреевна так упорно добивалась свидания. У нее ко мне дело. С него и начала.
– Мне уже давно предлагает «Советский писатель» – ленинградское отделение – выпустить мой однотомник. Сурков предлагал. Я всё отказывалась: хотела одни только новые стихи, «Седьмую книгу». Теперь согласилась. Пусть однотомник. Дело только за вами.
– За мной?
– Да. Составлять будете вы.
Я? Ох, как это сейчас мне не ко времени и, главное, не по глазам. Но по душе. Большая честь, да и радость: ведь составлять-то будем вместе! Случалось мне участвовать в подготовке и других ее сборников, но все-таки составляла их не я. А тут – я. Она и я… Поблагодарив, я выдвинула одно условие: чтобы с издательством, с редакторами мне ведаться не пришлось. Я с ними не умею. В борьбе с редакторами сколько я собственных своих работ загубила (вполне «легальных», о «Софье» не говорю). Составить – составлю, а уж в редакцию – оборонять, уступать, торговаться – пусть ходит кто-нибудь поумнее. От меня один только вред.
Анна Андреевна кивнула.
– Узнаю непреклонного автора «Лаборатории», – сказала она[61] .
Ну и ладно. Сговорились… Потом Анна Андреевна достала откуда-то с подоконника толстый том. Протянула его мне.
«Воздушные пути», № 3.
О, какая радость, какая милая книга! Какой формат, какой шрифт, какая бумага! Держать в руках – и то приятно. И открывается именем Анны Ахматовой.
На первом месте – стихотворение «Нас четверо». (У нас оно, помнится, печаталось в «Литературке» без одной строфы и всего с одним эпиграфом вместо трех – а вот в «Воздушных путях» целиком!) Другое ахматовское стихотворение у нас не печаталось вовсе – обращенное к Цветаевой: «Невидимка, двойник, пересмешник»[62].
– Кто-то из моих ближайших друзей безусловно состоит у них на жалованьи, – сказала Анна Андреевна. – Нет, нет, не из ближайших, вы, например, вне подозрений. Но кто-то из очень осведомленных. Подумайте: и ненапечатанные-то стихи они знают, и про «Домик на Васильевском» им известно, что я как раз над ним сейчас работаю, и в «Поэме» про мое письмо к вам…
Она не дала мне толком прочесть стихи, взяла у меня из рук книгу и открыла чью-то статью о «Поэме без героя». Там отрывки из «Письма к NN». (Снова это письмо именуется почему-то «Письмом к Н.» и преподносится в качестве «письма-введения», хотя в то недолгое время, когда оно в «Поэме» существовало, оно было всего лишь примечанием в конце… Плохо исполняет свои обязанности товарищ на жалованьи!)
Прочесть статью Анна Андреевна мне не дала, книгу захлопнула. И опять открыла, и опять протянула мне:
– Прочтите-ка стихи. Про себя, пожалуйста.
Ну да, сначала ведь я прочла только так, поглядела, обрадовалась. А теперь прочла толком. И радость померкла.
«Духом, хранителем «места сего»» превратилось в бессмысленное «места всего» (это в первом стихотворении), а во втором «Маринкина башня» – в «Мариинскую». Боже мой, как же работают издатели, составители? Бумага у них есть, шрифт образцовый, цензуры нет (из-за цензуры здесь были удалены три эпиграфа и целая строфа!) – чего же им не хватает? Если нету там русских наборщиков и корректоров – смотрели бы в оба сами! Нельзя же делать такие жирные ошибки на самом видном месте, в начале тома! Ведь все они, небось, профессорского звания – и не знают «места сего»! Ну, а если заметили слишком поздно – обязаны были вклеить в тираж листок с опечатками… Нам здесь спасенья от цензуры не хватает, и бумаги вечно не хватает, а им там – чего?
Анна Андреевна «повернувшись вполоборота»:
– Любви, – сухо сказала она.
Любви? Но тогда можно было бы и совсем эти стихи не печатать. Начальства над ними нет, никто их под руку не толкает: запретить, или, напротив, печатать Ахматову. Трудятся они по собственному почину. Вольному воля…
– Не огорчайтесь, – сказала Анна Андреевна, снова вынимая книгу у меня из рук и решительно отправляя ее на подоконник. – У
Рассказала, что ее навестили один заезжий француз и дама. Дама сидела в столовой, вместе с хозяевами, а француз с нею, у нее. Когда гости ушли, выяснилось, что у них в этот вечер были билеты в Большой, на «Лебединое озеро».
– Какое там! Он сидел у меня шесть часов. Да, да, ровно шесть. Я сосчитала. Я своими глазами видела, как у него за это время выросла борода… Еле-еле его от меня домкратом вытащили…
Я подумала: а ведь в самом деле, видеть Ахматову интереснее, быть может, чем «Лебединое озеро». Я вижу ее часто, привыкла, но понимаю француза, хотя мне и не дано понимать, что именно в ней интересно людям чужого языка, чужой судьбы. Что интересно и дорого нашей Анне Абрамовне – понимаю, что