работать.
Какой там работать! Я на ее месте давно свихнулась бы, или удавилась. Когда работаю, не выношу не только радиорева, но голосов в коридоре. Мне бы пробковую комнату, как у Марселя Пруста.
Эмма Григорьевна ушла к хозяевам говорить по телефону. Едва дверь за нею затворилась, Анна Андреевна сказала:
– Эмма вот уже столько лет живет хуже худого. Вечное безденежье, а жилье? – вы помните ее конуру? в развалинах при больнице? В новой комнате – пытка радиовещанием83. Книга не пишется, а ведь никто не изучил так глубоко Лермонтова, как она. Сдать работу надо к юбилею. Это для нее единственный шанс. Это ее хлеб, честь, жизнь. Время лермонтовское она знает до тонкости – без ее помощи и мое пушкиноведенье споткнулось бы: архивы, архивы!.. Эмма – надежный друг: я прочно помню, как она ездила навещать Осипа в ссылке… Орденов за это не давали84.
Мне жаль, что Эмма Григорьевна, не имея обыкновения подслушивать, не подслушала этот монолог. Вот и орден.
Эмма вернулась.
Анна Андреевна начала искать возле себя сумку. Не находила, сердясь. Эмма быстро нашла.
– Хотите показать Лиде? – спросила она.
– Да. Уж Лиде-то – простите, Лидия Корнеевна, нашу фамильярность! – в первую очередь.
Она открыла сумку, вынула оттуда какую-то книгу и протянула мне. Книжка белая, рамка черная, и большими внятными буквами на белой обложке:
Анна Ахматова
Реквием
У меня похолодели руки, а сердце нырнуло куда-то в колени. «Реквием» – напечатан! Уже не машинопись, а книга. На титуле: Товарищество Зарубежных Писателей. Мюнхен. 1963.
Мюнхен. Почему именно в Мюнхене? Но не все ли равно?
И сразу передо мною Фонтанный Дом, продавленное кресло возле печки, беспорядок, ее нерасчесанные волосы на мятой подушке, вспышка огня в пепельнице, обгорелые края заворачивающегося клочка бумаги. Пепел. 1938.
А сейчас ее слово воскресло из пепла и обращено в самый обыкновенный, обыденный, заурядный предмет: книга! В мире миллионы – а быть может, и миллиарды книг! – ну, вот, прибавилась еще одна. Еще одна книга – только и всего.
«Пепел Клааса».
Пока я перелистывала «Реквием», добывая при этом слова не из напечатанного текста, а из самой себя, – Анна Андреевна уверяла Эмму, что ее, Ахматову, начнут теперь «перемалывать на кофейной мельнице». – «Не думаю», – говорила Эмма. Я тоже. Вряд ли станут наши, взамен неудавшегося мирового пожара, раздувать новый мировой скандал – вроде пастернаковского. Слишком глупо. Умнее просто не заметить. Борис Леонидович, напечатав за границей «Живаго», жизнью своей и смертью своей выплатил вперед все сполна. Довольно с нас и того позора, что великий «Реквием» прозвучал на Западе раньше, чем дома. «Мюнхен».
Я отдала книгу Анне Андреевне, и она в тот же миг спрятала ее в сумку. Ну да, чтоб на поверхности не лежала. «Если, в порядке чуда, я получу еще один экземпляр – он будет ваш», – обещала она.
Потом она показала мне короткую записочку Адамовича. Я французского не знаю, и что за записка, кому записка – не поняла. Спросила.
– Это не существенно, – ответила Анна Андреевна. – Не важно, что и кому. Но вы подумайте: один русский человек пишет другому русскому человеку по-французски! Вас это не удивляет?
Затем показала статью Адамовича, передававшуюся по французскому радио. Статья о ней. Я спросила, хорошая ли?
– Большого вранья нет. Но вообще никакая.
Перевела отрывок. «Ахматову чтут в России за ее бесстрашие в сталинские времена. Конечно, в этом уважении играет роль и то, что она великий поэт».
«Играет роль и то…» Да ведь бесстрашие Ахматовой, главным образом, в поэзии, в великой поэзии и выразилось. Это и есть для поэта самое выразительное мужество.
Затем между мною и ею повторился диалог, повторявшийся уже не раз. «Какое же бесстрашие, когда я только и делала, что боялась? Я боялась больше всех». – «Да, вы боялись больше всех, потому что понимали больше всех. Но, одолев страх, написали «Реквием» и многое другое».
Помолчали. Эмма собралась уходить. Я тоже. Я сказала на прощанье Анне Андреевне, что после Нового Года сразу примусь за ее однотомник. (Не совсем понимаю, как выберу время, но примусь. И сказала нарочно, чтобы мне отступать уж было некуда.)
– А будет ли теперь однотомник? – вздохнула Анна Андреевна, кивнув на сумочку.
Мы с Эммой долго стояли на улице, поджидая маршрутку. Мерзли. Эмма не имеет обыкновения жаловаться, хотя жизнь бьет и бьет ее. Не жаловалась и теперь. Но в облике ее я все время ощущала бездомность – в опущенных губах, плечах. Внезапно я вспомнила, что забыла посмотреть в новой книжке – стоят ли под стихами даты? Ведь в данном случае даты тоже весьма существенны.
Эмма тоже не поглядела. Наверное, от ошеломленности самим фактом. Обе мы книжку не рассматривали, а только дивились ей. Мы даже обрадоваться оказались не в силах. Естественно было бы в такой день покупать шампанское, подносить автору цветы. Мы же способны только пугаться.
1964
Кроме некоторых вопросов и предложений, я принесла Анне Андреевне номер парижской газеты, где, среди книжных новинок, упомянут и мюнхенский «Реквием»[72]. Увидев объявление, она сразу повеселела: газета-то просоветская (если не прямо посольская!).
– Значит, «Реквием» легализирован, – сказала она, – и мы с вами вставим его теперь в мою новую книгу.
Да, вставим в новую книгу! И это будет посильнее пустословия на тему «о массовых нарушениях социалистической законности во времена культа личности Сталина».
Я предложила назвать всю книгу «Бег времени» – дать всему сборнику то заглавие, какое Анна Андреевна и Ника предназначали всего лишь для собрания новых стихов (для сборника, столь успешно зарезанного Лесючевским и Книпович). Ведь ахматовский однотомник – это в самом деле памятник бегущему времени – и какой памятник и какому времени! Более полустолетия нового века85.
Анна Андреевна согласилась. «Почем знать, – сказала она лукаво, – быть может, я и в шестьдесят четвертом году что-нибудь напишу, и тогда будет ровнехонько пятьдесят пять: с 1909 по 1964. Очень хорошо».
Да, если найдем что-нибудь путное в 1909 году, подумала я. (Пока не находилось.)
Анна Андреевна достала из чемоданчика и протянула мне великую драгоценность: свой экземпляр всего прежнего «Бега». Машинопись с ее поправками, с ее пометками на полях и даже с черновиками и вариантами новых стихов. Конечно, никакой машинистке я доверить эти листки не могу. Перепишу все сама от руки, верну экземпляр Анне Андреевне как можно скорее, а потом уже свой отдам перепечатать… Глаза, глаза! Но о том, как стремительно падает зрение, я Анне Андреевне не говорю. О том, что когда еду теперь в автобусе или троллейбусе, – из окошка почти не вижу домов. Словно под землей в коридоре метро, где видишь только огни. Молчу: взялся за гуж – не говори, что не дюж.
Недавно на остановке я выпала из троллейбуса. Я не вижу ступенек. Не ушиблась, только порвала