назвать книгу
– Заметили ли вы, – сказала Анна Андреевна, не обратив никакого внимания на мою просьбу прочесть новонайденную «Седьмую» еще раз, – заметили вы, что ни в английском, ни во французском нет слова «тишина»? Только «молчание».
Потом заговорила легким, свободным и даже веселым голосом:
– К вопросу о «Седьмой». Василия Журавлева помните? Так вот, я, оказывается, прямо наоборот. Он принял мои стихи за свои, а мне в руки попались эти листочки, я читаю и думаю: чьи это стихи? Кто бы это мог написать? Оказалось – я[179].
Тишина так тишина. Посидели в тишине.
Вернулись в столовую. Анна Андреевна села на прежнее место, все вокруг стола – вокруг невероятных пионов. Чтобы снова поверить в них, потребовалось некоторое время. Анна Андреевна не спускала с них глаз.
Я показала ей номер газеты «Новости дня» с объявлением о «Реквиеме» и о книге стихов Иосифа Бродского с пометкой «поэт-тунеядец». Она глянула невнимательно и протянула газету Юле. Заговорила о Бродском. Оказывается, к нему на день рождения ездили друзья – Толя Найман и Женя Рейн. Застали его не в деревне Норинской, где он отбывает ссылку, а в районном центре, в Коноше – в тюрьме. Наказан за нарушение режима: опоздал из отпуска. Толя пробился к какому-то большому начальнику и тунеядца на сутки отпустили тунеядствовать. Праздник удался.
Какие, однако, нежности! Хороший знак216.
Анна Андреевна рассказала, что в «Литературной газете» после всех коленопреклоненных просьб, извинений и телеграмм выйдут только переводы из египетской поэзии, а из собственных стихов – ни единого[180].
– Наровчатов убит, – добавила Анна Андреевна. – Он был здесь вчера и дрожал мелкой дрожью. Я его утешала.
И глупо, и смешно, и противно! А главное – скучно! Как это все надоело. Одно и то же, одно и то же, одно и то же! Почему не печатать собственные стихи Ахматовой, а печатать только переводы? Ведь ждановгцина
…Звонка о визах между тем нет и нет. Едут сегодня? Не едут?
Боже, какая скука! Сидим, молчим, ждем. И новость, которую я могла бы рассказать, но не рассказываю, тоже скучная, потому что опять, и опять, и опять Лубянка. От скуки я молчу… Оксмана вызывали на Лубянку. Весьма учтиво вернули ему все книги и все бумаги, кроме писем Глеба Струве, Владимира Набокова и нескольких книг. Довели свою любезность до такой степени, что какой-то тамошний генерал представился Оксману как поклонник таланта, и приказал своему шоферу довезти Юлиана Григорьевича до дому и – подумать только! – подняться с ним вместе в квартиру и отнести туда книги…
От своего участия в исключении Оксмана из Союза, о запрете на имя тамошние деятели, однако, отказываются. «Это какая-то другая инстанция»… Людоеды в овечьей шкуре.
Скууучно!
Возник обычный общий разговор о Евтушенко, Вознесенском и Ахмадулиной. О Евтушенко и Ахмадулиной говорили по-разному, о Вознесенском же все с неприятием.
– «Мальчик Андрюшечка», как называли его у Пастернаков, – сказала Анна Андреевна. – Вчера он мне позвонил. «Я лечу в Лондон… огорчительно, что у нас с вами разные маршруты… Я хотел бы присутствовать на церемонии в Оксфорде». Вовсе незачем, ответила я. На этой церемонии должен присутствовать один- един-ственный человек: я. Свиданий ему не назначила: ни у Большого Бена, ни у Анти-Бена…
Разговор впал в обычную колею: вот мы сидим, недоумеваем, бранимся, а Вознесенский, Евтушенко и Ахмадулина имеют бешеный успех.
– Надо признать, – сказала Анна Андреевна, – что все трое – виртуозные эстрадники. Мы судим их меркой поэзии. Между тем, эстрадничество тоже искусство, но другое, к поэзии прямого отношения не имеющее. Они держат аудиторию вот так – ни на секунду не отпуская. (Она туго сжала руку и поставила кулак на стол.) А поэзия– поэзией. Другой жанр. Меня принудили прочесть «Озу» Вознесенского, какое это кощунство, какие выкрутасы…217
Было около четырех. И до сих пор неизвестно – едут они или не едут, готовы визы или нет. Я ушла, условившись, что позвоню, и если да – примчусь на вокзал.
Звонила Аманда. Она хочет встретить Анну Андреевну в Голландии, чтобы помочь ей на пароходе. Я позвонила про это Анне Андреевне, и по бурной ее радости заново поняла,
Ардовы в полном составе. Кроме них – Любовь Давыдовна. Потом портниха. Встреча наша в столовой, на людях, все время кто-то проходит, приходит, уходит. Анна Андреевна благостна, приветлива и величава, но по каким-то еле уловимым признакам я догадалась, что она то ли больна, то ли не в духе.
Вскоре, когда мы минут на десять остались одни, мне сделалась ясна причина ее раздражительности.
Иностранная пресса.
Из чемоданчика вынула она целый ворох газетных вырезок. И книгу – «Воздушные пути», № 4. Деду кто-то привез из-за моря в Переделкино экземпляр, дома я просмотрела, но еще не изучила досконально. С удивлением, благодарностью, радостью, скорбью увидела я там Фридину запись[181]. (Хватит ли у Фридочки сил обрадоваться?..) И там же стихи Бродского. И воспоминания Ахматовой о Модильяни – прекрасные. И ее же – о Мандельштаме – обрывки, драгоценные, разумеется, но в том же несобранном состоянии, в каком я читала их в Комарове. И дивная фотография Пастернака… И стихи – лагерные – Елены Михайловны Тагер… Остальное посмотреть я не успела.
Анна Андреевна сердито перелистывала книгу, отыскивая страницу. Нашла и протянула мне том, указывая ногтем, откуда читать. Чье-то предисловие (курсив). Сначала идет известная мне наизусть ахматовская «Последняя роза» (с опечаткой в эпиграфе[182]). Потом текст от редактора. Весьма двусмысленный текст! Противно[183].
Гадко, не спорю.
Анна Андреевна вынула книгу у меня из рук, швырнула в чемоданчик, а передо мною выложила газетные вырезки.
– Читайте. Я должна примерить платье под руководством Нины и Любочки. Скоро вернусь.
Я начала читать. Не могу похвалиться, что справляюсь с английским без труда. Однако в газетных откликах разобралась. Они разные. Что ж! Пустовато. Хвалы, но за хвалами – пустота. И обидное невежество. Гумилев расстрелян в 20 году. Им все равно – в 20-м, в 21-м… Ахматова рассматривается чаще всего не как великий русский поэт, а как женщина-поэт, поэтесса. («Я научила женщин говорить…») Она женщина, но отнюдь не феминистка. Не всегда также можно понять из текста заметок, молчала ли она двадцать лет, или двадцать лет работала, но ее не печатали. Прокламируется некое ее литературное