провожу на вокзал. Люшу на день оставлю с надежнейшей няней Идой.
Киевский поезд отходил в 5 часов. Утром в воскресенье я собралась в город, как обещала, но по дороге на сестрорецкий вокзал встретила Мусю Варшавскую, мечтавшую спастись от городской жары на даче у моря. Я как-то не решилась сразу завернуть гостью обратно, воротилась с нею на веранду, начала поить ее чаем, мы разговорились и замешкались. Мария Яковлевна Варшавская работала всю свою жизнь в Эрмитаже, задумала книгу о Рубенсе и очень интересно мне ее пересказывала. Когда мы вместе вышли из сестрорецкого поезда на Финляндский вокзал в Ленинграде – я взглянула на большие часы и поняла, что я негодница, что домой я уже не успею, что Митя напрасно прождал меня дома и, конечно, ждет уже в своем вагоне, что теперь я должна ехать с Финляндского прямо на Витебский, если хочу хоть минуту провести вместе с ним.
Такси едва ли поймаешь. Трамвай. Век! Мне было стыдно. Я поспела на Витебский без десяти пять. Мокрая, вся в поту, бежала я по каким-то лестницам – вверх и вниз – по каким-то перронам мимо ненужных поездов к его поезду. Состав бесконечно длинный, вагона номер шесть не видать. Наконец я увидела Митино потерявшее надежду, вглядывающееся, отчаянно-ожидающее лицо. Он глядит из окна. Галстук на сторону, воротничок отстегнут. Боже, как мне было стыдно! Я подбежала. Он был возбужден, и устал, и несчастлив – я почувствовала это губами, коснувшись его губ. Впервые за всю нашу совместную жизнь Митя меня упрекнул: «Я ждал тебя с утра...» – «Понимаешь, – беспомощно ответила я, – так получилось...» – «С Люшенькой что-нибудь?» – «Нет, просто, понимаешь, так получилось нескладно...» Поезд тронулся без звонка. Я пошла рядом. Митино лицо поплыло прочь. Я отставала, колеса вертелись быстрее, а он махал мне платком издали. Машет! Значит, не сердится?
Дальше, дальше. Взмах платка. Вот уже только платок, а лица не видно. Взмах крыла. Его ли платок? Иду под стук колес следом. Вагоны мимо. Последний вагон. Я так жадно вглядывалась в одну движущуюся, удаляющуюся точку, что чуть не упала с платформы.
Это было 27 июля 1937 года.
– Вернувшись домой, я сразу села писать Мите письмо. Спрашивала, нельзя ли мне к нему на 2–3 дня приехать, если с Люшиной ногой что-нибудь выяснится? Просила прощения. Мне на самом деле было стыдно – ну что стоило объяснить Мусе неловкость ее приезда, извиниться и уехать вовремя? Муся – старый друг, умница, она не обиделась бы. И про Рубенса я дослушала бы в другой раз. А я по небрежности обидела Митю.
(Если бы я знала тогда «какая нам разлука предстоит»! – вряд ли я оказалась бы в силах написать хоть строку. Я онемела бы. Но я не предчувствовала какая.)
Моя покаянная просьба: прости! чистосердечно высказанная, меня успокоила. Не дожидаясь следующего утра, я, чуть окончив писать, выбежала на улицу, перебежала Загородный (почта напротив) и опустила письмо в ящик. Это привычное движение: подняла козырек над щелью, козырек щелкнул – совсем меня утешило. Митя получит. Митя обрадуется и поймет.
(Митя успел получить мое письмо. Его привезла мне обратно из Киева сестра его, постоянно живущая в Ленинграде, Михалина Петровна Бронштейн, уже после катастрофы.)
Я вернулась на дачу. Люша продолжала непонятно, хотя и явно хромать.
30 июля с утра я снова из Сестрорецка отправилась в город. Мне надо было сдать книги в библиотеку Академии наук, хотелось принять ванну, побывать в парикмахерской и, главное, поскорее получить ответ от Мити – почта наша шла не в Сестрорецк, а по городскому адресу. Да и не ответ, а, быть может, хоть открытку с дороги: уезжая, Митя имел обыкновение писать мне каждый день. Я опасалась, что первое его письмо окажется упрекающим.
Было у меня в городе и еще одно дело. Около года назад Мирон Левин, близкий к нашей редакции человек, молодой критик и поэт, мой товарищ по работе над однотомником Маяковского, начал сильно кашлять. Сестра его болела туберкулезом, и родители боялись за обоих. (Сестре шестнадцать, ему двадцать.) Мать, Мария Самойловна, просила меня пойти с Мироном к врачу: «Кроме вас, он никого не слушается». Год назад я уже ходила с ним однажды к знаменитому тогда терапевту, профессору Черноруцкому; нас устроил к нему на прием Корней Иванович. Я сидела в приемной, ждала. Кончив осмотр, профессор позвал меня. «В легких чисто, – сказал он, – кашель бронхиальный. Но на всякий случай надо все-таки легкие проверить. Начало процесса не прослушивает ухо самого опытного врача». И он вручил Мирону направление на рентген. Когда мы вместе вышли на улицу, – «интересному брюнету не удалось умереть от чахотки!» – бодро произнес Мирон и на моих глазах разорвал бумагу в клочки... Через год у него снова начался кашель и в дополнение жар. На этот раз я записала его не к частному врачу, а в поликлинику (где могли сразу сделать и анализы, и рентгеновский снимок) к доктору Резвину, знакомому знакомых. Я обещала непременно пойти туда вместе с Мироном. Обещала матери. Явиться мы должны были 1 августа, в 10.
Днем 31-го я поехала в библиотеку Академии наук. Маршрут трамвайный от Пяти Углов на Васильевский я любила. Любила стоять на передней площадке второго вагона и читать вслух стихи. Все они были рождены этим городом. «Как площади эти обширны,/ Как гулки и круты мосты!» (Ахматова). Взлет на мост, а под ним тяжело колеблющиеся невские воды. И потом – потом какие старые тенистые липы, когда идешь вдоль здания Университета. И как ясно, что любимые мною стихи созданы под разными именами одним и тем же поэтом – моим родным городом. Автор их – он и есть.
Пушкин. Тютчев. Некрасов. Блок. Ахматова. Мандельштам... Это всё – псевдонимы. Автор – Петербург.
...Из библиотеки в Люшину больницу. Лужайка в парке, коридор, а вот и Иван Михайлович. Очередной рентгеновский снимок снова показал, что косточки целы и вообще в ноге никаких повреждений. «Это у нее что-то нервное, – говорит Иван Михайлович. – Покажите ее невропатологу... А знаете, мой Люша – он уже разговаривает».
Из больницы – домой. Дома мне позвонил мой приятель, Г. М., и мы условились, что вечером он придет рассказывать сюжет сценария об Усыскине: я давно обещала ему выслушать и вместе обдумать.
Г. М. пришел в 8. Мы в Митиной комнате. Я сижу в углу на тахте. Г. М. стоит, опираясь на книжные полки, стоит очень картинно – рослый, по-украински густо– и широкобровый. (Познакомил нас когда-то Мирон Левин. Г. М. работал вместе со мною над примечаниями к однотомнику Гоголя.) В тот вечер был он, как всегда, красноречив и увлекателен. Я слушала со вниманием. Говорил он подробно. Говорил о тех, кого уже три года кряду воспевали газеты: о героях-стратонавтах. В1934 году Советский Союз запустил в стратосферу стратостат с тремя летчиками на борту. Они поднялись над землей на 22 километра, тут аппарат почему-то распался, и все трое погибли. Г. М. писал о стратонавтах сценарий – помню, особенно много говорил он в тот вечер об Усыскине: детство, отрочество, пионерская организация, комсомол, волевая молодость, подвиг.
(Я с такими подробностями перечисляю часы и минуты моего 31 июля потому, что это был последний день моей обыденной, еще постигаемой умом и еще поддающейся описанию жизни.)
Как раз в ту секунду, когда героизм Усыскина, воспитываемый в нем с детства – школой, пионеротрядом и комсомолом – стал для меня, слушательницы, несомненен – раздался короткий и робкий звонок в дверь.
Было около половины одиннадцатого.
Я открыла.
Передо мною стоял старичок дворник. «Матвея Петровича...» – сказал он, еле шевеля губами. «Что – Матвея Петровича?» – «Да его в домоуправление просют». – «В домоуправление? Так поздно? Домоуправление с пяти часов закрыто», – сказала я, уже понимая, но еще не давая себе воли понять. (Ведь если и жил во мне страх после допроса 35-го года, то за себя, не за Митю. И у него – за меня...) «Просют», – повторил дворник, пятясь от двери. «Матвей Петрович в отъезде, – сказала я. – Да и кто просит-то?» – «Просют», – повторил дворник и, допятясь до лестницы, повернулся ко мне спиною и пошел по ступенькам вниз.
Я заперла дверь и вошла в Митину комнату. Удивилась, что комната прежняя. Села на прежнее место. Сомнений у меня не было; надо было срочно ухватить за хвост какую-то ускользающую мысль, что-то понять и предпринять немедленно. Известить Митю сейчас же, сию же секунду. Но как?.. Г. М. продолжал