Признаюсь, эта шутка сильно не понравилась мне. «Мальчишество, – сказала я Цезарю. – Твой „без пяти минут академик“ сортирует дам по классам, а сам состоит в приготовительном. Гимназист!»
Болезнь лишила меня юмора. Мне было совсем не до шуток.
4 августа 31-го года Цезарь Самойлович отвез меня в больницу. 6-го я родила дочку. Когда я вернулась домой, в наш Манежный переулок, в мою комнату, обшарпанную, с драными обоями и облупленной печкой, на полу стояли три пышные корзины цветов. В каждой – нарядная поздравительная карточка, и на карточке подпись: М. Бронштейн. Сам он еще не вернулся, но перед отъездом дал кому-то из друзей поручение отправить мне, в случае благополучного возвращения домой, три корзины цветов.
«Какая, однако, галантность, – подумала я. – Вот тебе и „окотиться“!»
Приехав, Митя сразу пришел к нам, и я от души поблагодарила его. Встреча была минутная. В первый год жизни младенца виделись мы с Митей по-прежнему редко и всегда на спеху. Мне по-прежнему было не до гостей, я вечно хотела спать. Я, правда, более или менее выздоровела, температура упала, но с новорожденной я была одна-одинешенька, а это значит – круглосуточный труд. Случалось, когда я совсем сбивалась с ног, приходила мне помочь какая-нибудь женщина и вместо меня отстирывала пеленки и мыла пол. Но такие счастливые деньки выдавались не часто, а в обычные дни купала, выносила девочку на воздух, стирала, развешивала пеленки в большой опустелой квартире моих родителей, стряпала что попало на примусе для себя и для Цезаря – я сама. Няня нам не по карману – да и где ее найдешь, надежную няню? Цезарь? Цезарь ни к какой постоянной заботе ни о себе, ни о других приспособлен решительно не был. Добродушный нрав, нежная любовь ко мне и дочке сочетались в нем с беспечностью, если не сказать точнее и грубее – с полной безответственностью. Специалист по русской поэзии XIX и XX столетия, знаток Батюшкова и Белого, Жуковского и символистов, он ни единой рукописи не мог сдать в редакцию к назначенному сроку и ни единой лекции прочесть в назначенный день и час. Со сдачей рукописей опаздывал на месяцы, с чтением лекций – на часы. Моя болезнь, а потом новорожденная разлучили меня со всякой возможностью заработка. Цезарь же зарабатывал мало, а помощи от него в уходе за младенцем никакой...
Появление на свет долгожданной дочки не только не сблизило, но оттолкнуло нас друг от друга еще дальше.
Следуя советам опытного врача, я придерживалась строжайшего режима: кормила, укладывала спать, купала, выносила на воздух по часам. В уходе за младенцем вынуждена я была соблюдать особую стерильную чистоту: девочка родилась здоровая, но в больнице ее заразили «пемфигусом». По маленькому розовому телу крупные желтые гнойники. Врач объяснил мне: спасение одно – антисептика. Он требовал, чтобы пеленки были чисто-начисто выстираны, прокипячены и выглажены, чтобы, прежде чем подойти к девочке, я надевала чистейший халат и мыла руки особым раствором. Цезарь, хотя и был он сыном врача, все эти педантические предписания почитал чепухой, а самая мысль о каком-либо режиме раздражала его. В собственной своей жизни он никогда не придерживался никакого распорядка: вставал, ложился, ел, работал когда вздумается – а тут строжайший режим! да еще антисептика! каждую минуту руки мыть! вздор. Спасая девочку от смерти (ей грозило общее заражение крови), я дезинфицировала пеленки, ванночку, полотенце, халат, матрас – Цезарь же хватал дочку на руки, войдя с улицы и не утруждая себя умыванием. Я кормила минута в минуту, добиваясь непрерывности ночного сна, а он требовал, чтобы я затыкала ей рот, чуть только она запищит. Хоть и был он человек безусловно образованный, хоть и окончил Бакинский университет, хоть и совершенствовал свои познания в семинаре знаменитого европейца Вячеслава Иванова – но в быту оставался верен своей истинной матери: Азии. Отец его некогда ведал карантином на границе России с Персией. Младший из троих сыновей, торжественно поименованный в метрике и во всех официальных документах Цезарем – а в нежном материнском прозвании попросту Чижиком, – Цезарь- Чижик был и младшим и любимейшим. «Я делал что хотел, – рассказывал он мне о своем детстве. – Папа и мама, прежде чем послать кухарку на рынок, допытывались: что меня больше порадует – жареный гусь или индейка, орехи или курага?» Любимый сын был избалован до одурения – и отнюдь не роскошеством, не индейкой и гусем, а поощряемым своеволием. Этакий повелитель семейства с трехлетнего возраста, уже не эгоцентрик даже, но «центропуп». Дети, лишенные родительской заботы и ласки, вырастают обычно изнервленными, истерическими, а то и злобными, черствыми, но те, кого с малых лет приучают к сознанию, будто сами они, дети, – центр вселенной – ничего никому не должны, а им, детям, – все и всё, – неизбежно превращаются в особей, «невозможных для совместного обитания».
В Ленинграде, возвращаясь домой с улицы, Цезарь бросал зимою шубу и шапку, а летом куртку и шляпу прямо на пол, посреди комнаты. «Что с тобою? – спрашивала я в удивлении. – Почему бы тебе не повесить шубу в передней?» После его рассказа о детстве и отрочестве я поняла: на то любящая мама или любящий папа. «Не беспокойся, солнышко, я повешу сама». Это мама. «Наш Чижик с прогулки проголодался... Пора обедать. Катя, почему же вы не подаете на стол?» Это любящий папа.
– А в котором часу вы обыкновенно обедали? – спрашивала я с интересом.
– Не знаю. В котором я проголодаюсь, в том и обедали, – отвечал Цезарь.
«Ребенок был резов, но мил». И правда, Цезарь Самойлович был человек беззлобный, мягкий и далеко не бездарный.
Беззаботный. Беспечный. В быту – безответственный.
Впрочем, вправе ли я, вспоминая о Цезаре, похвалиться объективностью? Вряд ли. Попросту не он был любим мною, и мне ни в коем случае не следовало выходить за него замуж. Я вышла за него «по расчету»: чтобы нерушимо, навсегда возвести стену между собою и человеком, которого любила. Стену возвела (и гордилась своей прямотой: ни минуты не скрывала горестной правды от Цезаря), но жизнь испортила всем троим: Цезарю, себе и тому, кого любила, – нелюбовь его ко мне была мнимая, кажущаяся.
Во всех бедах своего замужества кругом виновата была я сама. Чем сильнее крепло сознание собственной вины, тем настойчивее стучало в висках: «расстаться! расстаться!»
...Как я уже рассказала, Митя Бронштейн с весны 1931 года стал частенько заглядывать к нам. Однако и гораздо позднее, когда Люша и я уже выздоровели, с Митей я почти не встречалась. Изредка, правда, заходил он ко мне в комнату минут на десять – посмотреть, как я купаю Люшу. Думаю, Люша – первый в Митиной жизни младенец, которого он видел вблизи. Невидаль эту рассматривал он с интересом начинающего естествоиспытателя. Замечания и вопросы выдавали младенческое невежество. Один раз он сказал мне: «Вы не обижайтесь, Лида, но я с огорчением замечаю: ребенок ваш родился без шеи»... Когда Люше исполнилось четыре месяца, Митя принес ей в подарок резиновую козу. И очень удивился, что девочка не тянется к игрушке руками, не узнает ее и не говорит «мэ». Может быть, она родилась умственно неполноценной? Митя такой мысли вслух не высказывал, но я читала соболезнование у него на лице. В каком возрасте и в какой последовательности дети научаются держать голову, сидеть, узнавать людей и предметы, ходить – он не имел представления.
Вскоре и эти беглые наши встречи прекратились: поздней осенью 31-го года я заболела скарлатиной. В детстве, когда оба мои брата болели, я не заболела, а вот теперь заразилась невесть где. Врач уверял меня, что трехмесячные дети этой инфекции не подвержены, я продолжала кормить, но, в виде исключения, трехмесячная Люша тоже заболела скарлатиной. Цезарь был в отчаянии, но он не умел даже градусник мне поставить, даже температуру записать, а уж перепеленать дочку – об этом и не мечтай. Вы' ходила меня и Люшу старинная приятельница моих родителей Агата Андреевна Охотина. Она переехала к нам на Манежный и не покинула до тех пор, пока я, с сильно подорванным сердцем, все-таки не поднялась. И пока Люша не поправилась тоже.
Было это в ноябре 31-го года. Однажды, когда болезнь уже осталась позади, мне внезапно почудился из пустых комнат голос моей матери. Сначала я подумала, что снова впадаю в бред. Держась за стены, я отправилась в трудное путешествие: на другую, дальнюю половину квартиры. Мария Борисовна молча, деловито и сосредоточенно распаковывала чемодан. Она похудела, осунулась, постарела, и какая-то чувствовалась в ней отчужденность. Моего появления она почти не заметила.
– Где папа? – спросила я, холодея.
– В Москве, по издательским делам, – ответила она. Следующего вопроса я не задала. Осмотрелась, Мурочки нет. Ни в одной комнате. И голоса ее нет.
Пока я хворала, Мурочка умерла. Похоронили ее там, в Алупке. Как я узнала впоследствии, Корней