сплошной поток, разнообразный, живой и рвущийся из него, казалось, без всяких усилии, сам собой. Главная прелесть, и сила, и своеобразие его игры заключались в свободе, естественности и неожиданности переходов. Огненное веселье вдруг переливалось в такую нежную печаль, что слезы заволакивали глаза Чепелкина, и даже в скулах Рассохина появлялось что-то ласковое, умиленное. И, словно наслаждаясь своей властью над ними, Кабанков вдруг переходил к чему-то широкому, радостному, полному бодрости и счастья. В музыке его, так же как в нем самом, было что-то твердое, прочное уверенность в стойкости и непобедимости того, что он любил.

Лунин слушал, закрыв глаза, и все считали, что он спит. Он и вправду порой дремал, но и в дремоте продолжал думать. Волны звуков переливались через него, и он думал не мыслями, а как бы картинами, которые возникали у него в мозгу сами собой, без всякой связи. Чаще всего это было просто повторение виденного им за минувший день. Туман, туман, туман, и вдруг тусклый блеск воды под плоскостью и возникшие на мгновение близкие, но еле видные башни полузатонувшего 'Сокола'. Берег, кромка жесткого льда, редкие елки Петергофа — только верхушки торчат из тумана. Вот неторопливо летят в него светлые фонарики трассирующих пуль. Ручку на себя — нужно взять метров на двести выше. Поворот влево. Вот он над городом. Туман, ничего не видно, смутно угадываются длинные провалы улиц, кружащиеся и кренящиеся при поворотах самолета. Мужественный, стойкий город!.. Трудно ему, конечно, трудно… Но разве только в Ленинграде трудно?.. По раннему, тонкому снегу немцы рвутся к Москве. Огромные клещи с севера и с юга — Калинин, Брянск, Орел. Орел — это ведь уже середина страны, Ока — самое русское место из всех русских мест. Донбасс, Одесса, Мариуполь… Всё идут, и идут, и идут, а мы всё отходим. Города, деревни… Трудно… Лиза когда-то жила здесь, в Ленинграде, на Моховой улице. Жила с матерью. В последний раз он видел Лизину мать в тридцатом году, тогда она была еще совсем не старая женщина. Она не любила Лунина, терпеть его не могла. Может быть, она и сейчас живет там, и он, может быть, сегодня пролетел над ней. Ей, должно быть, известно, куда уехала Лиза… Не всё ли равно, куда она уехала… Между ними всё кончено бесповоротно….

Кабанков был из тех разнообразно одаренных людей, чья одаренность выражалась не в чем-нибудь одном, а во всем, за что бы он ни брался. Он не только плясал и играл, но и рисовал и сочинял стихи. С первого дня войны он по собственной охоте ежедневно выпускал 'Боевой листок'. У него под койкой хранилась толстая пачка бумаги, и каждый день брал он из этой пачки один лист и выпускал очередной номер. Он не пропустил ни одного дня, — сотый номер вышел к сотому дню войны. Каждый из этих дней Кабанков был в бою, каждый из этих дней он участвовал в таком множестве событий, что другому хватило бы на целую жизнь, и всё-таки 'листок' выходил. Кабанков так приноровился к нему, что тратил на его изготовление минут пятнадцать. Вывешивал он его то в столовой, то в кубрике, то на командном пункте. Летчики и техники каждый день с любопытством ждали, что он сегодня изобразит.

Текста в его 'листке' было мало, всё дело заключалось в рисунках, большей частью смешных. Рисовал он их красно-синим карандашом. У него был дар двумя-тремя линиями изобразить человека так, что каждый мог его узнать. Темой ему обычно служило какое-нибудь сегодняшнее происшествие, иногда даже мельчайшее. Хильда, перепуганная крысой, влезла на стол. Чепелкин бежит ей на помощь с кочергой, но сам явно боится крысы. Под этим подпись: 'У него на счету двенадцать вражеских самолетов'. Или долговязый техник Деев изображен в виде доктора, а к нему очередь больных самолетов: с перебитыми плоскостями, дырявыми фюзеляжами, свернутыми в сторону пропеллерами, развороченными моторами — и подпись: 'Я и мертвых воскрешаю'. Или опять же Чепелкин: летя над морем, он принял плывущее в воде бревно за вражеский катер и дал по нему очередь.

Особенно много было в 'листке' Кабаыкова картинок, изображавших злоключения немецких асов, и тоже всегда подлинные, случившиеся на глазах у всей эскадрильи. 'Юнкерс', удирая от Рассохина, безграмотно сделал разворот и врезался в сосну. Пять 'Юнкерсов', заметив приближающиеся советские истребители, сбрасывают бомбы на свои войска, чтобы скорее удрать. 'Мессершмитт', сопровождая 'Юнкерс', неуклюже повернулся и протаранил его. Все эти картинки утверждали то, что каждому из них было уже известно по опыту: как летчики и воздушные бойцы они были искуснее немцев, обладали большим мастерством, и преимущество врага заключалось только в количестве самолетов.

Кроме своих рисунков, Кабанков помещал в 'Боевом листке' и свои стихотворения. Впрочем, были это не стихотворения, а одна длинная поэма, не имевшая, как и музыка Кабанкова, ни начала, ни конца. Называлась она 'Месть'. В 'Боевом листке' он помещал отрывки из нее, и всегда под заголовком каждого отрывка стояло в скобках слово 'продолжение', а в конце — 'продолжение следует'. В отличие от рисунков, в поэме не было ничего смешного. Он писал в ней обо всем, что думал и что видел, и часто вспоминал Новгород, в котором родился и вырос:

Я вспоминаю Новгород родимый, Знакомый домик, Волхов голубой. На берегу высоком горделиво Стоит собор с кремлевскою стеной. Разрушил враг старинный русский город, Мой дом сгорел, изрыт бомбежкой сад… Напрасно ты, кровавый, хищный ворог, Таким мечтаешь сделать Ленинград! За грабежи, поджоги и убийства, За девушек поруганную честь, За всё, за всё проклятым кровопийцам Месть!

Все важнейшие события, которые случались с летчиками в боях, на следующий день появлялись в очередном продолжении поэмы. Когда Чепелкин, над которым Кабанков постоянно посмеивался в своих рисунках, оказался окруженным четырьмя 'Мессершмиттами' и был спасен только тем, что ему на выручку кинулись все остальные летчики эскадрильи, он написал:

Да, смерть ушла от друга дорогого, Его мы вырвали из вражеских когтей, И как приятно чувствовать, что снова Он с нами, здесь, летит среди друзей.

О немцах он писал не то что презрительно, а брезгливо и словно дразнил их тем, что им не удалось выполнить своих планов:

Пусть день и ночь грохочет канонада Мы вытерпим; но вас из блиндажей, Как погань, вышвырнем, — и Ленинграда Вам не видать, как собственных ушей.

Из всех дарований Кабанкова Лунину самым удивительным казалось его умение сочинять стихи. Людей, умеющих плясать, играть на баяне, рисовать смешные картинки, Лунин встречал и раньше, но человека, умеющего сочинять стихи, встретил впервые. Поражало его то, что, хотя они жили в одной комнате, он никогда не видел, как Кабанков пишет стихи. Где и когда он их пишет? И однажды, оставшись с Кабанковым наедине, он спросил его об этом

— Я их не пишу, а придумываю, — сказал Кабанков. — Где придется. В полете.

Вы читаете Балтийское небо
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату