свет. Казалось бы, ничто не изменилось — петля осады не стала шире, голод не стал меньше, — а между тем с несомненностью, например, установлено, что смертность в эти дни заметно упала. Так действовала на людей надежда, так действовала радость.
Такой же новый свет лежал на всем в землянке Рассохина.
Теперь их было трое.
Они совсем оставили свой кубрик и окончательно переселились в землянку командного пункта. Им не хотелось разлучаться даже ночью. Да и зачем? Землянка, как ни мала она была, вполне могла вместить весь лётный состав эскадрильи. Они теперь не только спали в ней, но и в столовую ходили редко, и Хильда в судочках приносила им в землянку обед, который с каждым днем становился всё хуже.
Они все трое поморозили себе лица во время битвы с 'Мессершмиттами', и теперь кожа сползала с их щек и носов черными струпьями. Особенно сильно пострадал Рассохин; его широкое угловатое лицо с разросшимися рыжими бровями от больших черных пятен стало еще свирепее.
Каждый день, после целого дня тревожного ожидания, выслушивали они по радио названия освобожденных городов и селений: Рогачев, Яхрома, Солнечногорск. Как прежде назывался Солнечногорск? Или раньше просто не было этого города? Истра, Венев, Сталиногорск, Михайлов, Епифань. Потом Верховье, Дубно под Тулой. Потом Клин. Это на железной дороге Москва Ленинград в Московской области. Ясная Поляна. Там жил Лев Толстой. Калинин. Это родной город Коли Серова. Он родился в деревне, в двадцати километрах от Калинина, и кончил в Калинине семилетку… Есть у него родные в Калинине? Нет, родных у него не осталось. Товарищи были… Часто они только из этих сообщений о победах узнавали, как всё-таки далеко зашли немцы. Пусть далеко, лишь бы их били; если их бьют, так ничего, что и далеко… Под Москвой их здорово бьют! А вот здесь тишина, всё стоит… Когда же и здесь наконец начнется?
Единственным событием в жизни эскадрильи за эти дни было письмо, полученное Серовым. Его принесли на командный пункт, и первым взял его в руки Лунин. Конверт был настоящий, довоенный, и фамилия Серова на нем была написана красивым и, несомненно, женским почерком. 'От нее', — подумал Лунин и вдруг почувствовал, что кровь прилила к лицу: так он рад был за Серова. Пока Серов дрожащими руками разрывал конверт, Рассохин следил за ним из угла тем пристальным, напряженным взором, каким обычно следил за 'Юнкерсами'.
— Нет, нет, не от нее, — сказал торопливо Серов. — Я уже вижу, что не от нее.
Даже при свете керосиновой лампы было заметно, как он побледнел. Он прочитал коротенькое письмецо до конца и, словно не поняв, прочитал еще раз, потом еще раз…
— Да что там? — спросил наконец Рассохин.
— От директорши школы, — сказал Серов и протянул письмо Рассохину и Лунину.
Это был ответ на тот запрос, который Серов послал в школу по настоянию Кабанкова. В аккуратной со штампом бумажке сообщалось, что та преподавательница русского языка и литературы, о которой спрашивают, вместе со школой из Ленинграда не выезжала и что местопребывание ее в настоящее время никому из школьных работников не известно.
Серов больше не сказал про письмо ни слова, они тоже не заговаривали с ним о письме и жили попрежнему, как будто письма этого не было. Но через несколько дней, оставшись с Серовым вдвоем, Лунин всё же спросил:
— Ну как, написали куда-нибудь?
— Куда? — спросил Серов…
И, понизив голос, почти шёпотом прибавил:
— Зачем?
— Ну как — зачем…
— Зачем? — повторил Серов. — Она сама соседке своей велела передать мне, что уехала со школой, когда школа была еще в Ленинграде.
И Лунин подумал, что Серов, пожалуй, прав. И тут же подумал еще, что Кабанков всё-таки убедил бы его написать. И по глазам Серова понял, что тот тоже в эту минуту подумал о Кабанкове.
Всё им напоминало о Кабанкове, рана была слишком свежа, — они никак не могли привыкнуть, что его больше нет с ними. Они вспоминали его любимые словечки, его повадки, голос его звучал у них в ушах. Они мысленно с ним разговаривали, советовались, рассказывали ему обо всем, что их волновало. А Серов — так тот просто отказывался поверить, что Кабанкова нет в живых, и утверждал, что он, наверно, бродит где-нибудь в тылу у немцев и вот-вот перейдет через фронт и явится. Лунин с ним не спорил, но сам, по правде говоря, мало верил в такую возможность.
Они каждый день вылетали втроем и упорно искали встреч с немецкими самолетами. Бой был бы радостью для них. Но воздух совсем опустел: вся немецкая авиация ушла под Москву, где гитлеровское командование делало отчаянные попытки остановить наступление наших войск. Здесь, под Ленинградом, немцы, видимо, считали уже излишним летать, драться, тратить горючее, рисковать людьми и самолетами. На аэродроме короткие мутные дни и бесконечные зимние ночи сменялись без всяких происшествий.
А между тем события исподволь надвигались. Все с волнением и надеждой чувствовали их приближение и с жадностью ловили признаки каких-то неизбежных, еще неясных перемен.
Сперва начались звонки из дивизии и из полка с требованием уточнить количество транспортных средств в эскадрилье. Потом на аэродроме побывал проездом один из техников третьей эскадрильи, стоявшей в Кронштадте; озябший во время переезда в кузове грузовика через залив по льду, он грелся в землянке командного пункта, пил горячий чай и рассказывал всё, что знал. Всю дорогу от Кронштадта до Лисьего Носа по машине, в которой он ехал, била немецкая артиллерия из Петергофа, и после пережитого волнения он был очень возбужден и разговорчив. Из рассказов техника они поняли, что третья эскадрилья на днях покидает Кронштадт и что он вызван в дивизию для разрешения каких-то хозяйственных вопросов, связанных с предстоящим переездом.
— У вас лётного состава трое осталось? — спросил он оглядывая Рассохина, Серова и Лунина. — А у нас в эскадрилье пока четверо, но у одного самолета нет.
А через несколько дней, в короткий промежуток между двумя метелями, к ним прилетел командир полка майор Проскуряков, огромный мужчина с широким лицом, с голубыми глазами, с очень белыми зубами и очень громким голосом. Прилетел он на боевом истребителе, и на другом истребителе его сопровождал один из летчиков первой эскадрильи. У Проскурякова была еще довоенная слава: сражаться он начал на Халхин-Голе и оттуда вернулся с орденом. Лунин видел его впервые. Землянка командного пункта оказалась маленькой и тесной, когда Проскуряков, нагнув голову, вошел в нее, и им, вскочившим при его появлении, пришлось прижаться к стене.
Командир полка выслушал рапорт Рассохина, потом протянул свои лапищи и обнял его — сгреб в охапку. Когда ему представили Лунина, он с подчеркнутым уважением пожал ему руку, и пожатие это было таким сильным, что Лунин едва не скорчился, хотя у самого Лунина кулаки были как гири. Затем Проскуряков в сопровождении Рассохина отправился осматривать хозяйство эскадрильи. Лунин и Серов остались ждать их в землянке.
Минут через сорок Рассохин вернулся и стал торопливо переодеваться, напяливая на себя всё теплое, что имел.
— А где командир полка? — спросил Лунин.
— Ждет меня в полуторатонке. Мы с ним сейчас едем в дивизию. Ночью я вернусь.
Оглянувшись и убедясь, что в землянке, кроме Лунина и Серова, никого нет, он прибавил тихонько:
— Полк перебазируется.
— Когда? — спросил Лунин.
— Скоро.
— И мы тоже?
— Конечно.
— Куда?
— Не знаю.
— А Проскуряков знает?
— Может быть, и знает.