воды».
Вот и все, что он может сказать женщине, которая полюбила его.
«В вас я себя вливаю, — твердит он своим возлюбленным, — тысячи будущих лет я воплощаю через вас», но где та женщина, что согласится служить для мужчины лишь безымянным, безличным воплощением грядущих веков?
Давно уже вся мировая литература, особенно русская, проникновенно твердит, что поэзия любви начинается именно с индивидуализации любимого, с ощущения его единственности, его исключительности, его «ни с кем несравнимости»:
Нехлюдов в «Воскресении» Толстого увидел, влюбившись в Катюшу Маслову, «ту исключительную, таинственную особенность», которая отличала ее от всех прочих людей и делала ее «неповторимой», «единственной».
Это чувство совершенно неведомо автору «Листьев травы».
«Я славлю каждого, любого, кого бы то ни было», — постоянно повторяет поэт.
Однако ни один человек не захочет, чтобы его любили такой алгебраической, отвлеченной любовью — в качестве «кого бы то ни было», одного из миллионов таких же.
Впрочем, для Уолта Уитмена даже один человек — не один:
Даже в одном человеке для него — мириады людей.
Художническое проникновение в психологию отдельных людей было ему совершенно несвойственно. Все попытки в этой области неизменно кончались провалом. Когда в своем романе «Франклин Ивенс», в своих повестях и рассказах он попробовал дать несколько художественных образов современных ему женщин и мужчин, получились тусклые шаблоны ниже среднего литературного уровня.
Для изображения конкретных людей и их индивидуальных особенностей у него не было никаких даровании.
В «Листьях травы» есть поэма «Песнь о плотничьем топоре». В поэме встают перед ним миллионы всевозможных топоров, которыми в течение столетий отрубали преступникам головы, делали кровати новобрачным, мастерили гробы покойникам, корыта и колыбели младенцам, корабли, эшафоты, лестницы, бочки, посохи, обручи, стулья, столы. Он видит несметные скопища древних воителей с окровавленными боевыми секирами, тысячи палачей, опирающихся на страшные свои топоры, он видит калифорнийских дровосеков и дровосеков Канады — все топоры всего мира так и сыплются к нему на страницы, одного лишь топора он не видит — того, который сейчас перед ним. Этот топор потонул в лавине других топоров. Его «личность» ускользнула от Уитмена.
И мудрено ли, что многие критики увидели в «Листьях травы» апологию безличия, стадности, заурядности, дюжинности?
Уитмен хорошо понимал, что эта апология безличности порочит воспеваемую им демократию, так как внушает читателю тревожную мысль, что в недрах победоносного демоса человеческая личность непременно должна обезличиться, потерять свои индивидуальные краски.
Это заставило Уитмена и в «Листьях травы» и во всех комментариях к ним заявлять с особой настойчивостью, будто, воспевая многомиллионные массы люден, он в то же время является поэтом свободной и необузданной личности.
Иначе, по его словам, и быть не может, потому что, согласно с его утверждениями, «демократия как уравнительница, насаждающая общее равенство одинаковых, средних людей, содержит в себе и другой такой же неуклонный принцип, совершенно противоположный первому, как противоположны мужчина и женщина… Этот второй принцип — индивидуализм, гордая центростремительная обособленность каждого человека, личность, персонализм».
Чтобы продемонстрировать возможно нагляднее торжество «персонализма». Уолт Уитмен счел необходимым прославить себя самого. Уолта Уитмена, в качестве свободной и счастливой человеческой особи, созданной демократическим строем.
Его «Песня о себе» начинается именно такими словами:
Всюду, на каждой странице, он выдвигает себя, свою личность как некую величайшую силу, какая только существует во вселенной:
Отсюда его гордые возгласы: