момента нашей последней встречи с Валерией, – ибо для меня это время измерялось не годами, а какой-то сотней дней, если не меньше. Поэтому я выговорил уголком рта, по старой привычке, закрепленной в процессе частых и нескончаемых церемоний, тихо и незаметно, как я научился еще мальчишкой, шушукаясь за спиной мастера Мальрубиуса:
– Похоже, сейчас будет на что посмотреть.
Она охнула, я оглянулся на нее и увидел заплаканное лицо и весь тот урон, что нанесло ему время. Сильнее всего мы любим тогда, когда осознаем, что у предмета нашей любви ничего иного не осталось; думаю, я никогда не любил Валерию сильнее, чем в то мгновение.
Я положил руку ей на плечо, и хотя ни момент, ни место не подходили для романтических сцен, я не жалею, что сделал это, ибо ни на что другое времени не было. В дверь вползала великанша: сначала ладонь, словно пятиногая тварь, потом вся рука. Она была толще стволов многих считавшихся древними деревьев и белая, как морская пена, но изуродованная огромным ожогом, покрытым коркой, которая на наших глазах растрескалась и стала кровоточить.
Я услышал, как пророчица пробормотала какую-то молитву, оканчивавшуюся упоминанием Миротворца и Нового Солнца. Забавно слышать, как тебе молятся, и еще забавнее вдруг осознать, что молящийся забыл о твоем присутствии.
Затем охнула уже не одна Валерия, а, наверно, все мы, кроме Балдандерса. Вслед за другой рукой появилось лицо ундины, и хотя эти части тела не заполнили весь широкий дверной проем, они вместе с массой блестящих зеленых волос были так велики, что создавали иллюзию заполненного пространства. Я часто слышал, как, преувеличивая, люди сравнивают глаза с тарелками. Ее глаза были именно такими; из них катились кровавые слезы, и еще больше крови сочилось из ноздрей.
Я знал, что, оставив море, она поднялась по Гьоллу, а затем по петляющему среди садов притоку, по которому когда-то проплыли мы с Иолентой. Я крикнул ей:
– Как вышло, что тебя поймали и разлучили с твоей стихией?
Ее голос, возможно, потому, что он принадлежал женщине, оказался не столь низким, как я ожидал, хотя и был ниже, чем даже голос Балдандерса. Но в нем слышались такие ликующие ноты, словно она, продираясь через двери и, очевидно, умирая, была исполнена безмерной радости, независимо от ее собственной жизни и жизни солнца.
– Я хотела спасти вас… – выговорила она. Рот ее наполнился кровью; она сплюнула, и хлынувший алый ручей напомнил кровосток на скотобойне.
– От бурь и пожаров, которые принесет Новое Солнце? – спросил я. – Благодарим тебя, но нас уже предупредили. Разве ты не творение Абайи?
– Совершенно верно. – Она до пояса протиснулась сквозь дверь. Ее плоть была такой тяжелой, что казалось, вот-вот оторвется от костей под собственным весом; груди свисали, точно копны сена, как их видит ребенок, стоящий на голове. Я понимал, что вернуть ее в воду нам не удастся – она умрет здесь, в Гипогее Амарантовом, и понадобится сотня человек, чтобы расчленить ее тело, и еще сотня, чтобы захоронить его.
– Тогда почему бы нам не убить тебя? – спросил хилиарх. – Ведь ты враг нашего Содружества.
– Потому, что я пришла предупредить вас.
Она уронила голову на тераццо перед дверями под таким неестественным углом, что, должно быть, сломала шею; но она еще могла говорить.
– Я приведу тебе более весомый аргумент, хилиарх, – сказал я. – Потому что я запрещаю это. Однажды, когда я был ребенком, она спасла меня, и я запомнил ее, потому что помню абсолютно все. Я бы спас ее теперь, если бы мог. – Глядя на ее лицо, божественная красота которого сейчас отвратительно расплылась от собственной тяжести, я спросил ее: – А ты помнишь?
– Нет. Это еще не случилось. Но случится, раз ты говоришь.
– Как твое имя? Я никогда не знал его.
– Ютурна. Я хочу спасти вас… не раньше. Спасти вас всех.
– Когда это Абайя заботился о нас? – прошипела Валерия.
– Всегда. Он мог бы уничтожить вас… – Вздохов шесть она не могла вымолвить ни слова, но я дал знак Валерии и всем остальным сохранять молчание. – Спроси своего мужа. В один день или в несколько. Но вместо этого он пытался приручить вас. Поймать Катодона… лишить его способности к волевому движению… Что толку? Абайя сделал бы нас великим народом.
Тогда мне вспомнилось, как Фамулимус при первой нашей встрече спросила меня: «Разве весь мир представляет собой борьбу добра и зла? Тебе не приходило в голову, что в нем может быть нечто большее?» И я точно очутился на границе иного, более благородного мира, где наконец начинаю понимать, что он из себя представляет. Мастер Мальрубиус по дороге через северные джунгли к Океану упоминал молот и наковальню; и мне также казалось, что я чувствую эту наковальню. Он был аквастором, как и те творения моей памяти, что сражались за меня в Йесоде; поэтому он вслед за мной верил, что ундина спасла меня потому, что я должен был стать потом палачом и Автархом. Возможно, он и ундина не так уж далеко уклонились от истины.
Пока я молчал, погрузившись в подобные мысли, Валерия, пророчица и хилиарх перешептывались между собой; но вскоре снова заговорила ундина:
– Ваш день на исходе. Новое Солнце… а вы все – тени…
– Да! – Пророчица, казалось, едва не подпрыгнула от радости. – Мы лишь тени, отбрасываемые его приближением. Чем же еще мы можем быть?!
– Приближается и нечто иное, – сказал я, ибо возомнил, что слышу топот бегущих ног. Даже ундина приподняла голову и прислушалась.
Шум, чем бы он ни был вызван, становился все громче и громче. Невесть откуда взявшийся ветер просвистел по длинной палате, трепыхая старинные портьеры так, что с них на пол дождем просыпались хлопья пыли и жемчуг. С оглушительным ревом он хлопнул створками дверей, которые заклинило телом ундины, и донес до нас тот запах – мятежный и соленый, зловонный и насыщенный, как запах женского лона, почуяв который однажды, не забудешь никогда; в то мгновение я не удивился бы, услышав рокот