Он был уже не молод, полноват, ему трудно было пригибаться к земле и тем более лежать на животе, а я предпочитал острые ракурсы, необычные точки, я хотел удивлять, поражать, убеждать.
Вот когда у него съёмочную камеру отнимали, угнетали безработицей (которой у нас не было и нет), и гнёт доводил до отупения… после этого только, да и то не сразу, а потеряв два-три десятка лет, может, и больше, Рубашкин купил картоны, ватман, краски (какие были в продаже), кисти (не самые дорогие) и сел за мольберт, да ещё так, чтобы его никто не видел. И начал художничать. Наверное, чтобы совсем не отупеть от всеобщей несправедливости и причудливых вывихов судьбы.
А там уже пошли суждения друзей, ахи-охи, подрамники и холсты. Постепенно его живопись становилась памятью о самом существенном. Это была та часть памяти, которая даётся не каждому, а только тем, для кого сотворение и устройство мира — главнее всего, а покой в нём — некое производное, результат большой и постоянной духовной работы.
В этом мире быть настоящим художником не легко, быть и оставаться самим собой ещё труднее. Ни перед кем не гнуть спины, не заискивать (это в кинематографе-то!), не позволять унижать себя никому никогда. Это очень трудно… Потому что тебя ещё кое-как примут, тебе ещё кое-что простят, но только если ты будешь знать свой шесток и… позволишь хоть немного помыкать собой. Такова была и, пожалуй, остаётся жизнь внутри нашего кинематографа. Да разве только кинематографа?..
Рубашкину было совсем не просто, потому что он был не очень-то защищен, болезненно самолюбив, знал себе цену, но всё равно не позволял наступать себе «на больные мозоли». И если уж где-либо и перебирал через край, то, главным образом, профилактически, защищая своё достоинство.
Надо заметить, что Самуила Рубашкина все, кому не лень, называли Мулей.
— Муля! — и он спокойно отзывался.
Это, видно, повелось так с кинематографической молодости.
Но я его всегда величал только по имени и отчеству, потому что мне нравятся библейские имена — среди них Самуил представляется одним из самых высоких — «Испрошенный у Бога, Богу посвященный!»
Он никогда не совершал никаких подвигов, казалось, не имел к этому занятию пристрастий (и это в век «сплошного, неуёмного героизма!»). Он не был таким уж особенно конфликтным человеком, но на съемочной площадке конфликтовал чаще, чем следовало (мне всегда казалось, что авансом, на всякий случай, с опережением) — этакие вспышки благородного гнева мистера Пиквика по мало уловимому поводу. Когда я однажды ему это заметил, он с вызовом произнёс:
— Да! Я не сахар. Но ведь и вы не мёд!
Мы редко говорили не о деле, не о кино, не о завтрашней съёмке.
Смелым в административных баталиях его назвать было трудно, на худсоветах он помалкивал, а потом кипятился — «Да я бы ему сказал!.. Да я бы ему ответил!..»
Ну да, не был он оратором и бретёром! Зато трогательный он был человек. И художник.
Мы были варяги, приглашенные на киностудию «ЛЕНФИЛЬМ», чтобы снять один, мало кому нужный тогда фильм под названием «Последний дюйм». Мы — это режиссер Никита Курихин и я. Взяли нас с Московской киностудии научно-популярных фильмов, и выходило, что нас перетаскивали в более высокий разряд, а это процесс в кино всегда боевой и воспринимается окружающими болезненно. Особенно в Питере, где все вокруг ждут подвоха (и, как правило, неспроста). Отсюда и особая настороженность к нашим персонам — «не для очередного ли подавления привлечены эти молодцы; не для поругания ли давно поруганных традиций эти опричники предназначены, не для разрушения ли остатков культурного слоя явились эти пахари?!»
И вот в самый разгар баталий один из первейших авторитетов студии, независимый и неуправляемый человек, легенда кинематографа, Андрей Николаевич Москвин, выдающийся кинооператор и крайне взыскательный художник (о нём и его великолепных и странных завихрениях следовало бы рассказывать и рассказывать подробно и отдельно), так вот, сам Андрей Николаевич Москвин заявил во всеуслышание:
— Эту картинку с этими пришельцами, буду снимать я.
И тем перекрыл все разговоры о том, кто встанет у нашей камеры шефом.
Такое заявление могло и испугать до полусмерти, ведь мы были дебютанты в игровом кино, а он — один из хозяев киностудии «ЛЕНФИЛЬМ»!
Но речь идёт не о фильме, даже не о Великой Легенде кинематографа А.Н. Москвине, а об…
Перед самым выездом в экспедицию на пустынные берега Каспия худсовет запретил Москвину ехать с нами «в это пекло» (у Андрея Николаевича уже был обширный инфаркт миокарда, и тут худсовет выступал в роли заботливой няни). Начальство берегло здоровье выдающегося мастера, а мы оказались в сложном и малозавидном положении.
Вот тут-то Андрей Николаевич заперся с нами в комнате, долго мял и заламывал мундштук своей папиросины «Беломор-канал», крякнул наконец и заявил:
— Вот, вроде бы, я вас подвёл и в экспедицию не еду! (а все подготовительные работы мы провели вместе.) Но при этом предлагаю взять в операторы человека, за качества которого могу полностью поручиться — это Рубашкин… Муля!.. Знаете такого?.. Если у одного из вас возникает хоть малое недовольство его работой, даёте телеграмму, и я вылетаю.
На следующий день оператор Рубашкин приехал из Москвы в Ленинград. Отдалённо мы знали друг друга, а более подробно узнавали уже в павильоне и затем прямо на съёмках в экспедиции — а там узнают друг друга быстро, как в бою. Москвин считал его оператором-художником, который так и не снял ещё своей заветной ленты — а мог бы, и не раз, но всегда какие-то обстоятельства мешали ему, или он им…
Тогда я знал только одну заметную работу Рубашкина, довольно смелую по тем временам, а по существу конъюнктурную ленту о перевороте в руководстве комсомола «Закон жизни» — фильм скандально нашумевший — его выпустили на экраны, зрители заметили его, начали смотреть… И внезапно его не сняли, а содрали с экранов (я сам видел, как на Пушкинской площади среди бела дня лихорадочно срывали с фасада кинотеатра «Центральный» рекламные щиты и полотна этого фильма). Но я успел его посмотреть: там высший руководитель комсомола оказался подонком и моральным разложенцем, его разоблачил не очень хороший парень (артист Д. Сагал) и в трудной борьбе не только спас честь всей молодёжной организации, но и своей возлюбленной, которую чуть не соблазнил комсомольский развратник. То ли за это, то ли по совокупности заслуг борца на очередном пленуме избрали верховным руководителем всей молодёжи!
Сталин, говорили, вернулся из отпуска, посмотрел фильм и… чуть не укокошил всех разрешителей и всех создателей этого опуса. Уцелели они каждый своим чудом!
Нет в живых создателей этого фильма.
Уже давно нет Андрея Николаевича Москвина…
Погиб в автомобильной катастрофе неутомимый Никита Курихин…
Не знаю, какими путями и куда летит в безбрежном пространстве Самуил Рубашкин…
Андрей Николаевич Москвин произвёл на меня одно из самых сильных впечатлений за все пять лет, что пришлось работать в Ленинграде, он был удивительной, порой шокирующей, а в целом, действительно легендарной личностью той эпохи, где творили легенды сами о себе. Так уж получилось, что он рекомендовал нам Самуила Рубашкина на многие годы.
Как-то я заявил, что самое любимое мною действо, это искусство циркового клоуна! (Я и сейчас так думаю.) Разговор шел вполне конкретный, мы начинали работу над фильмом серьёзным, драматического, даже трагического содержания, и потому я ожидал активного возражения, спора и саркастических замечаний главного оператора. Но Самуил Яковлевич как-то странно затуманился, кокетливо передернул плечами, чуть закатил глаза и сообщил, что клоун — это его первая настоящая любовь и профессия, которую для себя он выбрал, а позднее неосмотрительно променял на кинооператорскую. — А фамилия тоже оттуда? — съехидничал я.
Он посмотрел на меня с сожалением и не ответил. Позднее я узнал, что эту фамилию носил и его отец — он тоже был Рубашкин… К чему бы я это вспомнил?., не знаю. Но, наверное, неспроста.
Эта беседа тогда приняла неожиданно мирный оборот с грустными воспоминаниями, а чаще мы