А он рукой махнул.
— Та-ак… Ну, а дед Егор? С попом он или сам по себе?
Кузнец поскреб пятерней затылок.
— Да кто ж его теперь поймет?..
— То-то, брат… Ты, я знаю, воевал. Где?
— Воевал-то? Да где только не воевал! И с японцем воевал, и с германцем. Попервости-то, вишь ты, обошлось. Цел и невредим вернулся. А германец — вот она, метка, — он ткнул пальцем в пустой глаз, — до самого гроба.
— К большевикам пришел на германской?
— На ей. А что?
— Интересно мне, как же ты — фронтовик, бывалый человек, большевик, надо полагать, убежденный, — так? — а в классовой борьбе — ни бельмеса? Не складывается что-то.
— Не, ты погодь. Как так — ни бельмеса? — насторожился кузнец. — Ты словами-то не шибко, ты объяснению давай!
— Могу и объяснить. Ты, Матвей Захарович, суть классовой борьбы понимаешь?
— Ну?
— Вот и расскажи мне про нее, применительно к вашему селу.
— А тут долго и говорить неча. Воротился я с фронта — ето после госпиталя. Пришел в уком доложиться. А мне: вали, говорят, к своим волкам, коммунию строй. Прибыл, огляделся. С кем ее — коммунию-ту поднимать? С Егоркой? Мужик у нас не бедный, не. Он за свое хозяйство сам кому хошь глотку порвет. Потом Баулии с продотрядом прибыл. Ну, а после Шлепикова прислали и Зубкова, горластого. Это когда чрезвычайное положение объявилось Робяты они ничего, только ж не местные, дела не знают. А нашего мужика глоткой не возьмешь. Он и Антонову не верит, и в коммунию не идет. А в укоме знай свое талдычут: давай коммунию! С кем же давать, хоть ты мне ответь? Я так думаю, что мужика нашего, тамбовского, нужно не в коммунию загонять силком, а с добром к ему. Вот те, мол, продналог, сей, братец, сколь хошь, а мы те не помеха. Однако и ты помоги Россее-то матушке.
— Да ведь оно нынче так и есть, — заметил Сибирцев.
— Так кабы спервоначалу-то. Может, и Антонов не гулял бы на воле. А оно вишь как вышло? Не наш мужик — он особый, с им терпенья ужасти сколько надо.
— Твоему мужику, между прочим, бедняку, середняку тому же, землицу-то Советская власть дала.
— Да это мы понимаем.
— Понимаешь, но, видно, не совсем. Ну, ладно. Вот ты сказал: терпенье надо. Ты, значит, ждал, пока он одумается, а кулак да эсер его тем временем к себе перетягивали, где посулом, а где и кнутом. Но армию создали. Знаешь, сколько у Антонова было войска по вашей губернии? Пятьдесят тысяч. Понял, солдат? А как ты объяснял мужику, чтоб он Советскую власть защищал от Антонова, от тех бандитов, что ты собрался узлом завязать да в дерьме утопить, ты — большевик? Молчишь?..
— Ну, из наших-то которые из кулаков, те ушли, -неуверенно сказал кузнец. — А середняку вроде как ни к чему это дело. Он на хозяйстве сидит.
— Надо полагать, не твоя в том заслуга. А вот что поп твой контрреволюцию у тебя под носом разводит, тут уж, брат, извини, твоя вина. Проморгал.
— Поп — это того, действительно.
— Ну, а, скажем, ежели вот сегодня придется твоему середняку выбор делать, с кем будет?
— Как с кем? Землицу-то он не отдаст, ни в коем разе. С нами, значит.
— Считаешь, можно на него положиться?
Наблюдал Сибирцев за кузнецом и думал: вот как легко можно глупость сотворить. Бросили хорошего мужика как кутенка в воду — плыви. А он не умеет, барахтается без толку и пользы делу, того и гляди — потонет. Так нет чтоб руку протянуть, помочь, научить. Все, поди, только приказывают… А ведь он не так уж и не прав: середняк действительно сейчас в коммуну не пойдет, нечего ему с бедняками хороводиться, у него свое хозяйство налажено. Пока налажено. А что Матвей ему может предложить? Животину полудохлую да пару хомутов? Вековой уклад глоткой не перестроишь, тут мудрость нужна, но не тех мудрецов, что в уезде сидят и ни черта не смыслят в сути кулацкой агитации…
Но куда ж дед-то девался? Сибирцев выглянул во двор.
— Да он небось к попадье за самогонкой побег, — сказал кузнец, вставая. — Каменный дом на площади за сельсоветом видал? Его и есть. Отца Павла.
— А зачем к попадье?
— Ну как же? Гости, чай, пришли, как не угоститься? А своего-то — шиш, гол как мышь.
— Нет, я не угощаться пришел. Мне еще к вашему председателю зайти надо.
— Может, вдвоем зайдем? — предложил кузнец. — Он у нас…
— Не нужно, — перебил Сибирцев. — У меня с вашим батюшкой Павлом Родионовичем теперь свой союз наметился. И лишние глаза и уши только помешают. Потому, считаю, что и с тобой вместе нам пока не стоит появляться. Дальше — видно будет, а пока не следует. И еще один совет: давай-ка, брат, собирай тех, которые ненадежней, да вооружай их. Есть хоть чем?
— Этого добра покуда хватит. Продармейцы помогли.
— Ну, и то дело. Дождемся Баулина, окончательно решим. Но времени не теряй. Думаю, лучшее заранее обезопаситься, чем на перекладине болтаться… А с дедом поговори насчет масла своего. Тебе узнать сподручней: мазал он или нет поповскую бричку или там замки-запоры. Ну, бывай, Матвей Захарович.
Выходя с церковного двора, Сибирцев снова обратил внимание на добротные засовы на воротах, оценил толщину кирпичной, выше человеческого роста ограды. Прямо-таки крепость.
У железной калитки едва не столкнулся с дедом Егором. Тот, бережно прижимая к груди, нес бутылку самогонки, заткнутую тряпицей. И глаза его радостно лучились, будто заработал он награду за великий подвиг.
— Михаил Ляксаныч, да куды ж эт ты, милай? А угощенью?
— Недосуг, Егор Федосеевич, уж извини. Как-нибудь в другой раз. К председателю надо.
— И-эх! — Дед аккуратно поставил бутылку на землю, утвердил ее, чтоб не опрокинулась, и только тогда с обидой взмахнул руками. — И на чё он те сдался? Гусак-та! Ого-го! Эге-ге! Тьфу, прости господи!..
— Не нравится тебе ваш председатель? — рассмеялся Сибирцев. Уж очень чудно передразнил дед еще незнакомого Сибирцеву человека.
— А он не девка, чтоб нравиться, — дед искоса, как-то хитро метнул дурашливый взгляд на Сибирцева. — Ну, ить как знашь, милый друг, я с чистой душой. А то б мы ее, голубушку! — Он поднял бутылку и ласково понес ее во двор.
Маша сидела на ступеньках высокого крыльца сельсовета, поджидая Сибирцева, и, откинув волосы, подставила лицо солнцу. Подходя, он пристально разглядывал девушку и чувствовал, как исчезает напряжение и невольно распрямляется спина.
К двадцати шести годам у Сибирцева сложились убеждения, соответствующие его опыту и делу, обозначенному двумя войнами и мерой личной ответственности в круговерти событий. И не то чтобы он категорически отрицал любовь, нет, он, скорее, определял ее для себя как чувство доброты и жалости к попавшему в беду человеку, будь то женщина или мужчина, друг или вовсе незнакомый ему страдающий человек. Это чувство диктовало необходимость немедленных защитительных действий, и, пожалуй, не более. Но теперь, высвеченное неожиданной тишиной и невольным сельским уединением, это чувство вылилось в странный парадокс: как если бы созданная им теория разваливалась именно от обилия фактов, подтверждающих ее.
Ему вдруг показалось, что совсем не в жалости нуждается Маша. Защита — другое дело, сильный должен всегда прикрывать собой слабого. Но Маше, видимо, нужна не просто его доброта, общая для всех, а нечто большее. Сибирцев чувствовал, что и ему становятся необходимыми присутствие девушки, резкая смена ее плавных и порывистых движений, ее матерински понимающий взгляд и ненавязчивая, нераздражающая забота.