стороне фашистов действовал кто-то очень информированный. Хватали и расстреливали наших людей ежедневно, каждую ночь. Увозили в загородную рощу. Там нынче работает чрезвычайная комиссия, вскрывают рвы, куда сбрасывались тела убитых. Этого не рассказать, надо увидеть самому. И в таких вот условиях наш партизанский отряд провел несколько довольно серьезных операций. Самой крупной была диверсия на железнодорожном узле. Наши ребята сожгли два эшелона с горючкой, взорвали стрелки, словом, устроили немцам фейерверк. Движение поездов было полностью парализовано на несколько суток. И это в самый-то разгар немецкого наступления на Москву. Паника была неслыханная. Но и репрессии удвоились. Если не утроились… Вот так… Ну, а наш командир…
— Я уже слышал о нем от местных жителей, — сказал Дзукаев.
— Да, Антон Ильич Елецкий, или товарищ Антон, как мы его звали, был человеком прямо-таки удивительной храбрости, ума и выдержки. После гибели Кузьмы Егоровича, борского секретаря, комиссаром отряда назначили меня. По это случилось позже. Если вас интересует, я расскажу. Главной нашей “заботой”, если можно так выразиться, были транспортные магистрали. Что это значило в ту пору, вы можете себе представить. Август, сентябрь, октябрь — самые тяжелые месяцы наступления на Москву. Самые трудные для всех нас. Если коротко говорить, мы объявили фашистам минную войну. Рвали составы с техникой и солдатами, минировали шоссейки, даже лесные дороги. Словом, туго пришлось фрицам на нашей земле. Сперва нам мины забрасывали из Москвы, самолетом. А позже, когда отряд обложили со всех сторон, блокировали и связь прервалась, командир организовал небольшую техническую группу, и мы стали сами делать эти “игрушки”. Опасное, конечно, дело, но и другого выхода не было. Каких только мин, извините, не насобачились производить. Большой умелец был наш Антон… Но техническая сторона дела — одно. Другое, главное, — наш командир оказался отличным организатором. Конечно, от провалов никто из нас не был застрахован, немцы воевать умеют, и гестапо у них работает как железная метла. Тем не менее где-то к весне сорок второго года под нашим контролем находилось около двух десятков поселков и деревень в Борском и Знаменском районах. Целый партизанский округ, куда фрицы боялись нос совать. До поры до времени, конечно.
И тут возникла новая проблема. Отряд стал расти. Если раньше мы были достаточно мобильными и довольно легко, особенно на первых порах, уходили от преследования, то теперь начали быстро пополняться за счет местных жителей, окруженцев и бежавших из концлагерей военнопленных. Стали менее поворотливыми. Вот тогда и появилась необходимость значительную часть боеспособного населения переправить через линию фронта для службы в Красной Армии. У нас ведь собрались танкисты без танков, летчики без самолетов, много молодежи, у которой подошел призывной возраст. Переправкой народа занимался Кузьма Егорович. Лично. Великолепный был мужик, скажу вам. Родом он из Борска, отчаянный охотник, а лет, между прочим, ему было немало, уже к шестидесяти подходило, леса наши знал вдоль и поперек. Он здесь был секретарем больше десяти лет, его каждый в лицо знал. И уважали. Потому что справедливый был человек, никогда ничего для себя. Люди это и ценили. Вот он и увел в рейд нашу молодежь. Всех вывел, а сам не дошел… И как его не уберегли! Прямо у линии фронта погиб. Командование подготовило прорыв через немецкую оборону, танки бросили, а наши — навстречу. И прошли, около полутора тысяч человек. Считай, два полных батальона. Вот так-то… — Секретарь опустил голову и стал вяло помешивать ложечкой свой остывший чай.
— Простите, Александр Серафимович, — Дзукаев прервал затянувшуюся паузу. — Время, понимаете, торопит.
— Да-да, — спохватился Завгородний. — Я помню, вас интересовало подполье. Те, кто были в городе. Ну, а собственно, что в городе? Катастрофа под Москвой заставила гитлеровцев с новой отчаянной силой навалиться на наш активно действующий у них под боком отряд. Новые облавы прошли и по городу. Гестапо хватало людей без разбора и без всякого подозрения, усилило слежку, постоянно меняло системы пропусков. Словом, город оказался как бы на осадном положении. У нас прервалась связь даже с теми немногими своими людьми, что служили на железной дороге. Ну, а без них, как вы понимаете, мы не могли провести ни одной стоящей операции на транспорте. Вот тогда мы и стали, что называется, “подскребать” все наши прошлые связи, да рассчитывая порой в какой-то мере даже и на случай. И такой случай нашелся. Я имею в виду Червинского…
Илья Станиславович Червинский оказался в партизанском отряде, как он сам говорил, исключительно по причине собственной вспыльчивости. А началось все в один из последних дней накануне отступления советских войск.
После полуночи на единственные, еще не пострадавшие от фашистских бомб и снарядов железнодорожные пути подали состав для эвакуируемых. В числе уезжавших была многочисленная семья Червинских — он сам, жена, четверо детей, теща и больная сестра жены. Уезжали “всем кагалом”, как с рассудительной печалью заявил немногим оставшимся работникам аптеки Илья Станиславович. Бросали свое насиженное место, домик с яблоневым садом и кустами жасмина, оставляли все нажитое долгим и усердным трудом, ехали с тем немногим, что вмещала ручная кладь.
Паровоз стоял уже под парами. Предотъездная суета и беготня, вопли прощания достигли своего апогея, когда на станцию накатилась волна бомбардировщиков. Две зенитки не могли отбиться от пикирующих стервятников. Все вокруг рвалось, горело. Огромным ревущим факелом пылала цистерна с нефтью.
В момент краткого затишья после первой волны налета, когда поезд должен уже вот-вот тронуться, Червинский, сам не зная зачем, выбрался из вагона и подошел к выбитому окну, за которым виделись ему, освещенные сполохами огня, испуганные лица родни и вечно всем раздраженной супруги. Ее и теперь, сию минуту, волновал не ужас, творящийся вокруг, а совсем другое: почему так мало взяли с собой и почему, конечно, взяли совсем не то, и что будет с домом и брошенным добром?..
Спотыкаясь об искореженные рельсы, камни и валяющиеся в беспорядке шпалы, Червинский медленно брел вдоль вагонов, оглядывая в последний раз — он был твердо в этом уверен — и полуразрушенный вокзал, и рваные силуэты пристанционных построек, и высокие кроны тополей. Он вдыхал насыщенный дымом и гарью воздух родного города, в котором родился, вырос, стал уважаемым человеком, и сердце его разрывалось от боли и затянувшегося прощания со всем прошлым, с прожитой жизнью.
Вдруг он услышал голос жены, звавшей его. Он вернулся к окну.
— Илья, ну что ты все ходишь без дела, как последний идиот? — возмущенно кричала она. — Пока мы еще стоим, ты вполне мог бы сбегать домой и взять курицу! Старый идиот, ты курицу что, немцу нарочно оставил?
Илью Станиславовича словно колом по голове ударило. “Какая курица?! Ночь, бомбежка, жуткий ад вокруг и — курица?!” Он стоял, пытаясь понять, откуда это, почему? И вдруг неведомая сила подбросила его к вагонному окну, он вцепился рукой в щербатый его край и с маху влепил собственной супруге пощечину.
Падая, он подвернул ногу, вскрикнул и, не слушая больше криков жены, прихрамывая, заспешил в хвост состава, за пакгаузы, обратно в город. Раскаивался ли Илья Станиславович в содеянном? Нет, он просто раз и навсегда вычеркнул из памяти этот эпизод. А на следующее утро явился в райком партии и предложил свои услуги. В чем конкретно они должны были выражаться, он не знал. Там, разумеется, удивились, но ничего определенного старому человеку предложить не смогли. Не брать же его с собой, в леса, где и без него забот должно было хватать с лихвой. Единственное, что посоветовали, видя его настойчивое желание помочь в борьбе против фашистов, это затаиться и ждать, когда в нем появится нужда. Словом, договорились, что придет человек от Антона, условились о пароле и постарались отодвинуть этот случайный эпизод в самый отдаленный уголок памяти. Так, на всякий случай. Мало ли что может произойти?..
Однажды, уже в январе сорок второго года, незадолго до комендантского часа в маленький домик Ильи Станиславовича постучала молодая женщина. Аптеку, разумеется, фашисты давно прикрыли, а все, что в ней было, вывезли в свой госпиталь. Пожилой возраст, благообразная внешность Червинского, его происхождение — из давно обрусевших поляков, а также безупречная с их точки зрения довоенная репутация — в партии не состоял, политикой никогда не интересовался, родственников, служащих в Красной Армии, не имел — позволили немцам на первых порах не трогать его, и Илья Станиславович, чтобы как-то существовать, обучился у своего соседа, такого же старика, как и он сам, нехитрому делу — подшивать валенки, с грехом пополам ремонтировать прохудившуюся обувь. Тем и жил.