– Я сейчас позову нейрохирурга Калашникова.
Вышел профессор Калашников, высоко подняв руки.
– В каком состоянии ткань?
– Она свободно плавает в физиологическом растворе.
– Хорошо. Наверное, ее можно поддеть микропинцетом. Какие у нее размеры?
– Полмиллиметра на миллиметр.
– Ого, сделали с запасом! Примерно на три такие операции.
– А вы сумеете сами отрезать нужный кусочек? - не выдержав, спросил я.
Калашников был выше меня ростом и раза в два шире. Он с интересом посмотрел на меня сверху вниз.
– Мой юный друг, современный хирург должен уметь разрезать волос вдоль его оси на десять равных частей. Понятно?
Мне очень понравилось, что он, как Горький, окал, особенно в слове 'понятно'. Почему-то я вдруг стал очень спокойным.
Десять минут, пятнадцать минут. Я и Карнов медленно шли по кольцевой галерее вокруг операционной. Прошло еще полчаса, после еще столько же. Странно, как спокойно я себя чувствовал. Я просто знал, что это очень тонкая и сложная операция и что она требует времени…
После я бродил уже целыми часами не по галерее, а по площади вокруг клиники, поглядывая на окна четырнадцатой палаты на пятом этаже.
В один из ярких солнечных дней, когда после работы я пришел сюда, чтобы совершить свою обычную прогулку, одно из окон пятого этажа внезапно распахнулось, и в нем показалась фигура полной женщины в белом халате. Она помахала мне рукой и указала на входную дверь клиники. Как на крыльях, я взлетел наверх.
Вот и палата. Несколько секунд я в нерешительности стоял перед дверью. Вдруг она сама отворилась, и появилась веселая, добрая сестра.
– Анне только что разрешили немного походить. Иди к ней, пока нет дежурного врача.
Я смотрел в смеющиеся, радостные глаза Анны, боясь к ней прикоснуться.
– Ну! - капризно произнесла она. - Чурбан ты какой-то! Поцелуй меня скорее, а то сейчас придет Филимонов.
Мы медленно пошли вдоль стен. Я поддерживал ее за талию и в такт с ее неуверенными шагами шептал:
– Раз-два, раз-два…
После мы вышли в соседнюю комнату, обошли ее и становились у раковины. Из крана протянулась неподвижная струйка воды, застывшая, как стеклянная палочка. Для меня она стала символом вечной жизни.
Внезапно вошедший доктор Филимонов сделал вид, что нас не замечает. Ворчливо, по-стариковски он сказал:
– Сестра, когда же, наконец, вы пригласите водопроводчика починить кран?
Георгий Гуревич Первый день творения
На небе видны четыре луны,
Четыре кривых ятагана.
В прятки играют четыре луны
За круглой спиной титана.
Он проснулся рано утром, в семь часов.
Конечно, это только так говорится - утром. На станции Ариэль не бывало утра. День продолжался там сорок два года. Владимира (Миром называли его друзья) еще не было на свете, когда над железной горой на востоке впервые поднялось солнце - сверкающий брильянт на черном небе. И начался день. Сорок два года продолжался день на станции Ариэль, зато месяц только шестьдесят часов.
Мир проснулся на полу. Во сне он упал и даже не заметил как. На Ариэле падали, не ушибаясь. И не холили - плавали, скользили, как в балетной школе. Все потому, что сила тяжести была здесь в двадцать пять раз меньше, чем на Земле. Оттолкнувшись, надо было ждать терпеливо, пока слабосильное притяжение соблаговолит поставить тебя на ноги. Вот почему, шагнув только один раз, Мир переплыл через всю комнату и причалил к окну.
Мир прожил на Ариэле уже год, но и теперь без восхищения не мог смотреть на небо. Сегодня на звездной россыпи виднелись четыре луны - все четыре сразу: золотая вишенка Миранды; угловатый, освещенный сбоку Умбриэль, похожий на чертежную букву; золотистозеленая Титания, чуть поменьше нашей земной луны; и в отдалении - оранжеватый Оберон, словно апельсин на черном бархате.
Это Мир подобрал сравнения за нас. Он всегда подбирал сравнения, глядя на что-нибудь. И стихи про четыре луны тоже он сочинил:
На небе видны четыре луны…
В свободное время он часто подходил к окну полюбоваться четырехлунным небом Ариэля.
Луны двигались быстро, каждый час менялся узор.
Был треугольник, стал квадрат, а там - черпак, а там лестница. А вот маленькая проворная Миранда вышла из игры, докатилась до черно-зеленого шара и спряталась за его спину.
В прятки играют четыре луны
За круглой спиной титана.
Ураном назывался этот шар, хозяин лунного хоровода. Он висел на небе, невысоко над горизонтом, огромный, как скала, как многоэтажный дом. Половина лица у него была черная, и эта половина как бы всасывала звезды, другая, освещенная мертвенно-зеленым светом, выплевывала те же звезды через два часа. Аммиачные тучи рисовали на ней косые полосы, вили завитки и спирали. Изредка тучи разрывались… Словно черная пасть раскрывалась в злобной улыбке…
Значит, в космосе есть такое,
Что лишает людей покоя!
Значит, в космосе есть горение,
Достойное стихотворения.
Мира нельзя было назвать поэтом, хотя он и писал стихи. Стихи писали почти все сверстники его - молодые люди XXI II века. Писали стихи о первой любви, реже - о второй, еще реже - о третьей. Видимо, убеждались, что любовь не опишешь, она лучше всяких стихов.
Но Мир продолжал писать. Может быть, потому, что в любви ему не везло.
Кроме того, он был застенчив. Он не решался прочесть стихи тем девушкам, которым они были посвящены. Но со странной логикой поэта стремился рассказать о своих чувствах всему свету… Может быть, надеялся втайне, что 'она' прочтет и догадается. И он носил свои стихотворные объяснения по любительским журналам. Так было принято в XXIII веке: сначала стихи печатались в самодеятельных изданиях, оттуда знатоки отбирали их для международных альманахов.
В альманахи Мир не попал ни разу. Почему? Не поняли?
Один пожилой - лет ста семидесяти - и многоопытный редактор сказал ему так:
– Мальчик, ты пишешь о том, что ты влюблен в Марусю или Виолу. Но это частное дело Маруси или Виолы, только им интересно. Ты расскажи не о Виоле, о любви расскажи такое, что интересно всем людям.
А если в чувстве ты не увидел нового, всем людям интересного, тогда поезжай за новым на край света,