пентаграммы были испещрены арабскими письменами; среди изящных букв и цифр порой попадались странные знаки, которые не смогли бы разгадать даже масоны.
В рабочем кабинете, так же как и в остальных комнатах, было мало мебели; каждая вещь годами стояла на отведенном ей месте, не сдвигаясь ни на дюйм. В углу помещался перегонный куб. В маленьком камине горел уголь – Фауст топил очаг днем и ночью, летом и зимой, ибо все время страдал от озноба. В комнате было высокое готическое окно, но плотные шторы как правило были низко опущены, и дневной свет почти не проникал в комнату – глаза Фауста привыкли к полумраку, к неяркому, мерцающему свету очага и золотистым огонькам свечей, – около дюжины длинных восковых свечек сутки напролет оплывали в оловянных подсвечниках. Это были высокие белые свечи – роскошь, по тем временам недоступная большинству краковчан. Несколько состоятельных горожан снабжали Фауста этими прекрасными ароматизированными свечами – в их белый воск были добавлены мирра и травяные бальзамы, а также редкостные и баснословно дорогие растительные эссенции, извлеченные из самых прекрасных и душистых весенних цветов. Их благоухание порой заглушало удушливые запахи паров ртути и других металлов, смешанные с едкой вонью разнообразных специй дьявольской кухни алхимика, наполнявшей рабочий кабинет.
Фауст мерил шагами свой рабочий кабинет – десять шагов в одну сторону, к стене, на которой висел портрет Агриппы, и десять шагов в другую, к комоду, где стоял мраморный бюст Виргилия. Шелковая серая мантия, какие обычно носили преподаватели университета, путалась меж тощих, длинных ног Фауста; огоньки свечей трепетали от легкого дуновения воздуха, когда он проходил мимо. Фауст разговаривал сам с собой – он уже давно приобрел эту привычку, характерную для замкнутых и одиноких людей, особенно для ученых.
– Просвещенье! Мудрость! Знание! Музыка небесных сфер! Проникновение во все тайны бытия – от глубин самых далеких морей до высочайших горных вершин! Возможность с уверенностью сказать, что кушает на завтрак китайский император и что шепчет своей любовнице король франков во тьме бесконечной ночи, во мраке Ада! Прекрасно! Но лично для меня какая от этого польза?
Казалось, слепые глаза мраморного бюста пристально следят за каждым движением ученого, расхаживающего взад-вперед по комнате; возможно, легкое трепетанье пламени свечей и чуть колышущиеся тени были причиной того, что каменное лицо ожило, брови слегка приподнялись, а бескровные, тонкие губы римлянина приоткрылись от удивления: сегодняшняя лекция была совсем не похожа на предыдущие речи, которые старому магу приходилось терпеливо выслушивать от доктора Фауста.
– О, да, – продолжал Фауст, – я знаю все это, и даже кое-что сверх того, – он рассмеялся не без сарказма. – Я могу уловить гармонию божественных сфер, о которых знал Пифагор. Я вычислил координаты той самой неподвижной точки, о которой говорил Архимед, похваляясь, что сможет перевернуть земной шар. Я знаю, что с помощью могучих сверхъестественных сил, повинующихся лишь посвященным, я сам могу стать рычагом, переворачивающим землю. Всю свою жизнь я провел над книгами, изучая тайные науки. И к чему же в конце концов меня привели бессонные ночи, бесконечные часы, проведенные над творениями известнейших мастеров древности, великих магов? То, что написано в этих книгах, суть пустая болтовня о сверхъестественном или нелепые выдумки и заблуждения. В конце концов я обнаружил, что, несмотря на все свои знания, я не могу избавиться даже от простого расстройства желудка или от лихорадки, которая мучает меня по утрам. Любой деревенский пастух, валяющийся со своей подружкой в стогу сена, во сто крат счастливей меня, ибо уж он-то не страдает от диспепсии и, конечно, не портит себе кровь, пытаясь разгадать неразрешимые загадки. О, да, я снискал себе славу среди почтенных горожан и среди тех, которые именуют себя мудрецами. Имя мое известно не только на моей родине, но и за ее пределами. Чешский король увенчал мое чело золотым венком, провозгласив меня одним из величайших людей эпохи. Король французский, этот блистательный щеголь с венцом Хлодвига на гордых кудрях, заискивал предо мной, добиваясь моей благосклонности. Однако, к чему все эти почести? Они не могут разогнать мою хандру и излечить болезни. Чего я достиг, стремясь охватить необъятную сферу знаний своим земным, а следовательно, ограниченным, умом? И зачем нужны мне мои знания, если все чаще по утрам меня мучает озноб, черты лица заостряются, а жизненные силы покидают мое тело, которое – увы! – в назначенный срок предадут земле?
За дверью раздался шум. Фауст, увлеченный спором с самим собой, не обратил на это никакого внимания.
– Эта безумная погоня за знаниями хороша, когда тебе нет еще тридцати и о смертном своем уделе ты имеешь лишь самые общие представления. В юности я грезил о нераскрытых тайнах. Я мечтал постичь высшую, божественную премудрость, известную лишь гордым духам и ангелам, чтобы утолить ею ненасытный голод своего сердца. Немало воды утекло с тех пор, и в волосах у меня прибавилась не одна седая прядь. И что я вижу, оглядываясь на свой долгий, нелегкий путь? Я стою у того самого порога, с которого сошел, и все та же старая исхоженная дорога виднеется сквозь туман, хотя башмаки мои изрядно стоптались. Все тот же сердечный голод мучает меня – он не утолен, но, напротив, возрос тысячекратно.
И что за радость получаю я, гоняясь за призраком, за ускользающей тенью Истины? Увы, рассуждая здраво, я говорю: чего бы только не отдал я за то, чтобы вновь обрести здоровый цвет лица, молодую силу и бодрость духа! Я сижу в своей каморке и питаюсь жидкой овсяной кашей – единственной пищей, которую принимает мой испорченный желудок, – в то время как жизнь кипит за окнами моей мрачной кельи; купцы и ремесленники, горожане и сельский люд – все очертя голову бросаются в ее безумный вихрь, и каждый спешит взять от нее как можно больше! И что мне делать с мертвым грузом моих знаний, которые я накопил за десятилетия упорного труда, роясь в древних рукописях, словно жук в навозной куче? Неужели я потратил свои лучшие годы на то, чтобы в конце концов заменить собою огромный книжный шкаф с пыльными фолиантами? И это моя конечная цель? И это все, чего я достиг? Если цена пустого, вздорного старого хлама – моя жизнь, то до чего же убогим и жалким должно показаться мое существование тому, кто посмотрит на него со стороны! Не лучше ли сразу покончить с собой? Вот этим тонким и острым кинжалом…
И Фауст взял в руки изящный стилет – подарок друга, ученика великого Николя Фламеля, ныне покоящегося на парижском кладбище при церкви Сен-Жак-ля-Бушери. Поднеся кинжал поближе к огню, он долго любовался игрой света на холодной и ясной стали. Пристально глядя на клинок, он задумчиво произнес:
– Неужели напрасно проникал я в тайны кальцинирования и сублимации, конденсации и кристаллизации? Что толку в мастерстве, если мое внутреннее «я», Фауст гомункулус, бессмертный дух, заключенный в бренную земную оболочку, томится и страдает, скорбя о своем жалком жребии? Что пользы в мудрости, если твой разум, жаждущий просветления, обречен вечно блуждать во тьме, подобно кораблю без руля и без ветрил, плывущему неизвестно куда по воле ветра и волн? Может быть, лучше прервать этот тяжелый и мрачный сон одним ударом? Вонзить лезвие в живот и резко рвануть кинжал вверх, чтобы распороть тело до самой груди… Так поступали жители чудесного восточного острова, о котором я грезил, – величественные, гордые мужи в пышных и ярких одеяниях…
Вертя стилет в руках, он не спускал глаз с блестящего клинка. Пламя свечей трепетало, и тени плясали на стенах. В этой живой игре света и теней лицо мраморного бюста казалось строгим и осуждающим – древний мудрец явно не одобрял того, что услыхал сейчас от своего младшего коллеги. Стояла глубокая