список или тетрадка со ставящими в тупик подробностями, туда этот наемный убийца, чтобы убить время, когда он свободен, заносит подневные записи. Мысль «Я могу ему отдать и этого паренька» так и не вызрела в его голове. Она представилась ему неким крапчатым завитком, в который заворачивалось, словно обвиваясь вокруг тонкой тростниковой дудочки, многократно повторяемое слово «geben»: дать. Сам танец этого словца, раздувшегося, словно мыльный пузырь, вызвал у него тошноту и чуть ли не рвоту, но его отвлек свирепый оттенок во французском значении этого же слова, ибо там оно представало в контексте, подразумевающем: дать, отдать палачу, отдать зверям на растерзание и, наконец, в самом кратком виде, когда мы на нашем арго роняем: «Он мне дал». И мысль об экзекуторе улетучилась. Она исчезла так же призрачно, как появилась, оставив за собой более четким другое соображение: «Паренек не проболтается. Он такой же, как все».
Это значило, что только псих способен на подобную выходку. Гитлер бросил свой платок Поло, и тот вытер им член, затем налил юноше шампанского, предложил печенье и сигареты. Он вышел, ничего больше не сказав, унося в себе заряд новых сил. Нажав кнопку звонка и вызвав Герхарда, но, даже не дождавшись, пока тот секунд через десять появится и выведет Поло из дворца, фюрер застегнул ширинку и перешел в конференц-зал, где его ожидали три генерала, адмирал и два министра. Простая улыбчивая обиходная жизнь Гитлера должна была пролиться на мир дождем новых устрашающих акций, от коих получит рождение самая богатая россыпь ночных кошмаров, какую когда-либо мог вызвать один-единственный человек. Первые люди страны, очень благородные, с золотом на плечах и головах, окружали его, охраняли, как священники — золотую реликвию. У Гитлера были свои секреты. Этот баловень судьбы мог бы пробежать по ковровым дорожкам несколько комнат с просверленными стенами, где из отверстий смотрели ружейные стволы.
«Я всего лишь сухая корочка», — подумал он, возвращаясь после приема.
Он ощущал себя запыленной хлебной коркой. Любовь его опустошила. Он не осмеливался высморкаться, ни даже поковырять в носу. Уверен ли я, что способен
Приключение с фюрером полностью переменило Поло. Оно, однако, совершенно не уменьшило его злобности, хотя последняя несколько размягчилась. То есть теперь ему хотелось не колоть, а кусать. Если бы в любовной дуэли Гитлер насадил его на стручок, в дальнейшей жизни паренек, скорее всего, испытывал бы потребность резко обернуться, чтобы сбросить с себя призрак, который ощущал бы за своей спиной. Но поскольку он сам всадил Гитлеру хобот в зад, он шел по жизни немного раскорячив ноги, как если бы на его лысаке болтался насаженный на него государь. Наши члены хранят память о жестах, которые могли бы совершить.
Когда, уже раздетый, уложенный в постель, мальчишка не давал себя поиметь в простынной темноте, я умел найти какие-то жесты, способные выразить мое отчаяние. На ярком свете я бы не сумел их повторить (хотя они были весьма выразительны и не нуждались в помощи рта и глаз). Речь идет об особой манере пожимать чужое плечо, нервно вытягивать ляжку, прижимать собственный живот к его спине, иногда обвивать свою руку вокруг его локтя; но, по крайней мере, парнишка давал мне понять, что до него дошла моя печаль и он бы хотел меня утешить. Едва освободившись, то есть убедившись после прощального кивка выведшего его на улицу Герхарда, что никакой шпик за ним не увязался, Поло почувствовал, что приключение кончилось. Ему стало страшно, а глаза глядели злобно и не моргая. Конечно, тысяча марок, без слов положенная ему в карман, помешать не могла. Несколько отвернув голову влево, он пошел от дворца, сжав губы и прищурившись. Как и раньше, он готов был воспользоваться, несмотря на свое благоприобретенное маленькое состояние, любым случаем поживиться на дармовщинку. А прежде всего — разжиться рубашкой, которую он купит, но вынесет из магазина, словно краденую.
Поскольку мое искусство заключается в эксплуатации смерти, ибо я поэт, нечего удивляться, что меня занимают подобные материи, конфликты, отметившие самую патетическую из эпох. Поэт занимается злом. В этом его роль: показать заключенную во зле красоту, извлечь ее оттуда (или вложить такую, к какой он тяготеет, может, из гордости?) и применить с пользой. Заблуждение интересует поэта потому, что только оно учит истине. Повторяю здесь, что поэт асоциален (по видимости), он воспевает заблуждения, зачаровывает их, чтобы они служили красоте завтрашнего дня или даже становились ею. Привычное определение зла внушает мне, что оно — лишь вместилище Бога. Поэзия, или искусство переработки отходов. Заниматься переработкой дерьма, если вам угодно его кому-то скормить. Под злом я здесь разумею грех против законов, социальных или религиозных (уложений государственной религии). А между тем Зло реально осуществляет себя в факте предания смерти или в том, что мы воспрепятствовали жизни. Не пытайтесь опереться на это поверхностное определение, чтобы заклеймить убийства и убийц. Убить часто значит — даровать жизнь. Убийство порой оборачивается добром. Это можно определить по счастливой возбужденности убийцы. Это радость дикаря, который убивает ради своего племени. Ритон, впрочем, убивает ради убийства, но это не так важно. Грех не в этом. Он убивает, чтобы жить, поскольку эта бойня — повод или средство подняться до больших жизненных высот. Единственное преступление — уничтожить себя самого, ведь, по существу, это значит убить единственную жизнь, которая имеет цену: жизнь своего духа. Я плохо знаком с теологами, но подозреваю, что в глубине души они здесь на моей стороне. Ритон не покончит с собой, разве что… Впрочем, поживем — увидим. До последней доли секунды он, что мне дорого, будет продолжать жить разрушением, убийством (то есть злом, если послушать вас), исчерпывая ради восторженного парения и в нем самом (а парение здесь — путь ввысь), все более распаляющемся, свою социальную суть, или футляр, из которого появится на свет ослепительнейший бриллиант; и эта суть — одиночество, или святость, то есть еще один род бесконтрольной, нестерпимо блистательной игры, торжества собственной свободы. Тому же, кто мне возразит, что Ритон не одинок, потому что он любит, хочу ответить: без этой любви он не дошел бы свободно до вершины. Сама необходимость вынудила ополченцев, прежде всего нашего героя, стрелять во французов, но в расчет надо брать только одно: одиночество, если, конечно, мы его принимаем. Отказ от него, если он неизбежен, — всегда уныние, грех, осуждаемый, насколько помню, одной из заповедей. В конечном счете я пишу эту книгу и предлагаю вам все это, показываю, хромая и часто перескакивая с пятого на десятое, потому что остаюсь на своей скале одиночества, коль скоро род моей эротики, моя дружба с самым жестким и прямым из юношей, святым, если послушать людей, рождает именно этот образ: предателя в нимбе. Только под властью еще юной смерти Жана, весь красный от этой смерти и от символов его партии, пишу я эти строки. Цветы, которые я бы желал в несметном множестве обрушить на его маленькую могилку, затерянную в тумане, быть может, еще не увяли, а я уже признаю, что самым главным персонажем, ради которого ведется этот рассказ о моей боли и моей к нему любви, оказался блистательный монстр, предавшийся самому роскошному из одиночеств, тот, по отношению к которому я испытываю своего рода экстаз,
В остальном Ритон продолжал следовать своей несчастной судьбе, которая никогда не вывела бы его из ужасающей нищеты, заключенной в прекраснейший сосуд. Когда он завербовался, у него еще сохранилась очаровательная мордашка, а жизнь его уже была чудовищна. Пусть вспомнят, как он, усталый, отвязал кота, сунул его в брезентовый мешок, завязал мешок и изо всех сил принялся молотить молотком по этой отвратительной, таинственной, вопящей массе. А кот жил. Когда Ритон решил, что размозжил коту голову, он вытащил животное из мешка; кот еще содрогался. В конце концов он повесил его на гвоздь в стене и разделал. Работа была долгой. На время исчезнувший голод вновь правил бал в Ритоновом желудке. Кот еще не остыл, от него шел пар, когда Ритон вырезал у него два окорочка и принялся их варить в гусятнице. Так и не убрав с глаз изувеченные останки, вывернутую, как перчатка, окровавленную кожу, он проглотил несколько полусырых кусков кошатины, притом без соли, которой не оказалось, и с тех пор Ритон почувствовал присутствие в нем кошачьей сути, она отметила его тело, а если точнее, живот, как те звери, что в давние времена вышивали на платьях благородных дам. Из-за того ли, что котяра был болен либо стал таковым и почти взбесился, претерпевая смертную муку, или же потому, что его мясо приготовили слишком свежим, еще дымящимся, а может, в силу того, что битва с ним измочалила мальца, но ночью Ритон очень мучился животом и головной болью. Он порешил, что отравлен, и вознес коту жаркие моления. А наутро записался в ополчение. Мне приятно знать, что он был отмечен подобным клеймом в самом интимном закутке своей плоти, отмечен королевской печатью голода. Движения у него были до того стремительные, а подчас он все делал с такой ленцой, что иногда ему самому казалось: в нем злобствует кот, которого он несет в своем чреве и нес уже тогда, когда встретил Эрика. Позже Эрик поведал мне, что в Берлине собаки