были пусты, одна рука висела вдоль тела, другая вцепилась в волосы, но в каком-то дрожаще- незаконченном движении, словно у бегуна во время фальстарта, тотчас перешедшем в содрогание всего тела, готового к бегу или прыжку. Ярость исказила его рот, от нее побледнело лицо, проснувшаяся одновременно с ней ненависть свела в одну черту брови, склубившиеся единым сгустком тьмы, откуда одна за другой выскакивали молнии, испепеляя сержанта и Германию. Но, подавленный необходимостью повиноваться даже в такую минуту, ошарашенный, солдат застыл неподвижно в этой позе. Тревога, однако, уже пронизала все жилище. Сидя в изножье кровати, на самом краешке, Эрик, не задумываясь, что делает, поднес к пересохшим губам пчелиные соты гармоники. Но в сущности, ему было на нее наплевать. Все ждали. Сержант, который завершив свой слишком решительный жест, тоже на секунду застыл в неподвижности, помедлил чуть-чуть и вышел в гостиную. Сдвинувшись, его тело открыло для всеобщего обозрения сидевшего на корточках Ритона, который тупо взирал на стрелка. Спустилась тьма. Хотя на улице был день. Мне даже кажется, что на вершине этого большого дома уже не было ни дня, ни ночи. В ясный день мы иногда тонем в беспросветной тьме. Да, собственно, любое время так или иначе связано с нашей ночной жизнью. Все так мягко передвигались в пространстве, движение Земли настолько замедлилось, что жесты солдат стали воплощением нежности. Голова лежала на мотке веревки, тело спало. А кто-то неслышно шептал. Другой грезил. Все маневры по комнате совершались под сурдинку, и ночь уже чувствовала себя полноправной в середине этого дня. Ритон поднялся на ноги. Его вдруг стал занимать нынешний день. Он двинулся к стене, чтобы убрать старые листки с отрывного календаря. Этот жест слегка отвлек его внимание от трагизма ситуации, хотя именно он вверг его туда еще определеннее.
— Все это нудня собачья, но охота посмотреть, какой сегодня день.
Когда он поднялся, его штаны, не имевшие вовсе ременных лямок, выпростались из-под ремня, и рубашка выпросталась, надувшись на груди и спине. Он почти не отдавал себе в этом отчета, хотя рука машинально потянулась поправить одежку. Чтобы дойти до стены, ему потребовалось бы отстранить или как-то потревожить стрелка, а тот не двинулся с места, и его ненавидящий взгляд после ухода сержанта остановился на Ритоне. Когда малец проходил мимо него, солдат, увидев беспорядок в его одежде, нашел наконец предлог дать волю ярости. Он ухватился за ремень мальца и рванул его к себе; тот поддался: несмотря на всю свою силу, он был хрупок в талии. И гибок, потому выгнулся назад, как бы стремясь удержать равновесие или вырваться, но солдат его удержал, с еще большим гневом обвив руку вокруг его талии. Ритон подумал, что это игра, и, хотя прежде он и не помышлял об играх с этим солдатом, удержался обеими руками за его курчавую голову, которая от внезапности этого движения довольно резко уперлась в него. Солдат же, несмотря на всю свою ярость, чувствуя комизм происходящего, невольно подпал, правда весьма смутно понимая, что с ним делается, под очарование самой благородной устремленности к почтению и вере. Своего рода смятение чувств вспыхнуло разноцветьем в его душе и вызвало легкое головокружение. Мальчик же, увидев в надкаминном зеркале, что Эрик глядит ему в спину, попробовал отстраниться. Солдат удержал его, крепче обхватив рукой, и Ритон, вцепившийся в его волосы, только сильнее прижал к груди голову фрица, так что у того лоб вдавился в живот между штанами и ремнем, а губы прижались к жесткому синему сукну ширинки. Значение их поз переменилось. Немец, казалось, впился в мальчишку, словно в спасательный круг. Этот оскорбленный в своей мужественности и вышедший из себя от бешенства мужчина стоял на коленях перед шестнадцатилетним французом, который, чудилось, стал его защитником, великодушно короновав голову немца наложенными на нее крепкими сплетенными руками. Все остальные в молчании ждали, что будет. Солдат не выпускал парнишку, он крепко сжимал его в мускулистых объятьях, задыхаясь от ярости, от оскорбительной позы, от того, что его лицо нырнуло в штаны, запах от которых бил ему в нос, а приоткрытый рот приник к чужому шкворню. Он захотел поднять голову, но ременная пряжка впилась в лоб, обдирая кожу. Боль заставила его сделать жест, к которому все и шло, жест, способный дать имя этому дню: немец с нервно напряженными руками и неожиданно возвратившей себе гибкость талией, приподнявшийся на раскоряченных ляжках, в безрассудном бешенстве гневно подмял под себя мальца, уставившегося на него глазами загнанного зверя. Ритон попытался было спастись бегством, но оказался в ловушке, и его голова уперлась в спинку кровати. Трое оставшихся в комнате солдат наблюдали это почти неподвижное сплетение тел в единоборстве. Их внимание и молчание составляли часть самого действия. Они довершали его, делая публичным и публично одобренным. Их внимание и само присутствие — в вершинах треугольника, центром которого оказался клубок тел, — облекали это действо. Два солдата и сержант расположились на часах у окон шестого этажа в здании, заминированном ненавистью, стоявшем под прицелом сотни ружей, чтобы позволить черному пирату насадить на свой штырь молодого загнанного в угол предателя. Страх — это своего рода стихия, когда жесты совершаются неосознанно. Он мог бы стать заменителем эфира. Он облегчает протекание действий, не обязательно обусловленных причинами существования самого страха. Он лишь заостряет впечатление от этих жестов. Путает, замедляет реакции всех остальных присутствующих. Откроют или нет их убежище, забросают ли их гранатами или поджарят на медленном огне — до всего этого страху не было дела, но он выгрызал в их душах какую-то пустоту, где все внимание занимало именно последнее экстраординарное происшествие, совершенно неожиданное в предсмертный час. Они оказались на краю мира, на крайней точке оконечности земной, Finis Terrae, и потому могли беззаботно созерцать,
«Какое счастье, что я успел немного подтереть свою луковку».
Сержант тоже глядел из-за двери. Раздосадованный тем, что слишком яростно накинулся на солдата, который хотел сражаться и неминуемо уже сегодня умрет, он не осмелился вмешаться. И ко всему прочему его смущало нахлынувшее чувство, о котором я еще поговорю. В молчании целого города, лишь время от времени прерываемом сиренами автомобилей Красного Креста, тайно перевозивших оружие, из полуоткрытого окна донесся надтреснутый, тоненький и еще более чистый от своей надтреснутости — словно поломанная игрушечка — голосок; весь состоящий из присущей слабым натурам цепкости, он прорывался от мостовой сквозь листву и наконец достиг уха распятого фрицем Ритона, напевая ту песенку, мелодия которой, казалось ему, так и лучилась радостью:
И скрипку они разломали мою!..
Изодранный членом неумелого солдата, Ритон кусал подушку, чтобы не закричать. Оседлавший его стервец замер и чуть-чуть перевел дух, оставив щеку на Ритоновом затылке. Он шумно дышал. Краткая передышка, затишье в яростном натиске наездника, чей рыбец горел огнем, потому что тот не осмелился остудить его слюной, позволили парнишке разобрать конец куплета, который хрупкий голосок повторял во второй раз: