И вот ему пришла в голову приятная и нелогичная мысль, что он же видел ее вчера перед белой улыбающейся статуей…
На вокзале Сен-Лазар он расстался с туристками.
Старая дама сообщила ему, что завтра уезжает со своей «бандой» в Трувиль, а оттуда в Англию.
Юдым торжественно распрощался с ними и, слегка утомленный, вернулся в свою клетушку.
В поте лица
Прошел год, и в один из последних дней июня Юдым проснулся в Варшаве. Было десять часов утра. Сквозь прикрытые окна в комнату ломился уличный грохот. Издавна знакомый вид, знакомый грохот извозчичьих пролеток, трясущихся по булыжникам, величиной с буханку хлеба. Снизу, с узкого двора, куда выходила большая часть окон меблированных комнат, в которых он накануне остановился, уже поднимались на крыльях тепла влажные миазмы. Юдым вскочил, подошел к екну и сквозь щель между его рамами стал глядеть на дворника с медной бляхой на шапке, который с такой знакомой грубостью объяснял что-то пожилой даме в черной мантильке. Молодость кипела в жилах доктора. Он ощущал в себе дремлющую силу – как человек у подножья высокой горы, который делает первый шаг, чтобы взойти на ее далекую вершину, и знает, что взойдет. Он до сих пор еще не стряхнул с себя усталости после пути «Париж – Варшава», проделанного одним духом. Но накануне он испытал столько приятных чувств, что они заставили его совершенно забыть об угольной саже, которой он пропитался насквозь. Глядя из окон вагона на пейзаж, на деревушки с их белыми хатами, на безбрежные поля и зрелые хлеба, он не чувствовал большой разницы между этой страной и Францией. То тут, то там возвышались странные силуэты фабрик, и по ясному небу тянулись полосы дыма. В вагон садились крестьяне, которые были нисколько не глупее французских – а иной раз так умны, что мое почтение! – ремесленники и рабочие, точнехонько такие же, как французские. Слушая их разговоры, он ежеминутно твердил себе: «Ну, похоже ли на правду, что мы варвары, полуазиаты? Неправда! Мы точно такой же народ, как всякий другой. Прем вперед – и баста! Вот посадить бы сюда этих там, так мы бы еще посмотрели, как бы они смогли хоть столько сделать, вынянченные своими паршивыми конституциями…»
Это приятное, оптимистическое впечатление Юдым привез с собой в город, словно живой и сладостный аромат родных полей. Он роскошно выспался и теперь приветствовал «старуху» Варшаву первым утренним взглядом. Ее вид сразу же напомнил ему о родственниках.
Он чувствовал, что необходимо их навестить, и не только по обязанности, но также и ради того, чтобы увидеть родные лица. Он вышел из гостиницы и, двигаясь шаг за шагом, затерялся в толпе, плывущей по тротуару Маршалковской. Его радовали торцовые мостовые, его радовало, что деревца разрослись и уже отбрасывают некоторую тень, что новые дома выросли на месте старых лачуг.
Миновав сад и площадь за Железной Брамой, он очутился у себя и приветствовал свою подлинную отчизну. Узкими проходами между лавчонками, ларьками и лотками он вышел на Крохмальную. Солнечный жар заливал эту сточную канаву в образе улицы. Узкий проток между улицей Теплой и площадью выделялся кладбищенским смрадом. Здесь по-прежнему кишел еврейский муравейник. По-прежнему сидела старая, источенная болезнями еврейка, продающая вареные бобы, фасоль, горох и тыквенные семечки. Там и сям бродили продавцы сельтерской воды с сосудами у пояса и стаканами в руках. Один вид этих стаканов, липких от засохшего сиропа, в руках у грязного бедняка, мог вызвать рвоту. Одна из разносчиц сельтерской стояла у стены. Женщина была оборванна, почти нага. Лицо у нее было желтое и мертвенное. Она стояла на солнцепеке, потому что люди, идущие по солнечной стороне, могли испытывать большую жажду. Разносчица держала в руках две бутылки с красной жидкостью, вероятно каким-нибудь соком. Ее серые губы что-то шептали – быть может, приглашение выпить сельтерской, быть может имя его, Адонаи – того, чье имя не смеет назвать смертный, – а быть может, проклятие солнцу и жизни, выползшее, как червь, из нищеты и грязи…
По правую и левую сторону были распахнуты настежь лавчонки – помещения, кончающиеся тут же у порога, похожие на обклеенные выцветшей бумагой ящики. На деревянных полках такого магазина лежало рубля на три папирос, а поближе к дверям манили прохожего крутые яйца, копченая селедка, шоколад в плитках и конфетах соблазнительной формы, ломтики сыра, белая морковка, лук, чеснок, пирожные, редиска, стручковый горох, ведра с кошерными сардельками и банки с малиновым соком и сельтерской водой.
В каждой из таких лавчонок чернела на полу куча грязи, сохраняющая свойственную ей приятную сырость даже в жару. По этой грязи ползали дети, едва прикрытые грязными лохмотьями и сами невыразимо грязные. Каждая такая яма была обиталищем нескольких лиц, которые проводили жизнь в безделье и страстных перекорах. В глубине обычно сидел отец семейства, бледный меланхолик, который с утра до ночи, не шелохнувшись, глядит на улицу и убивает время, грезя о жульничествах…
Шагом дальше открытые окна позволяли заглянуть во внутренность мастерской, где под низкими потолками сокращают свою жизнь сгорбленные мужчины или согнувшиеся в дугу женщины. Здесь видна была сапожная мастерская, темная нора, из которой валил на улицу прямо-таки осязаемый смрад, а там дальше – производство париков, которые носят набожные еврейки. Таких парикмахерских предприятий было штук пятнадцать кряду. Желтые, бледные, помертвелые девушки, сами нечесаные и немытые, трудолюбиво рылись в клочьях волос… Со всех дворов, из всех дверей, даже со старых кровель, крытых железом или черепицей, из окон мансард, выглядывали больные, худые, длинноносые, зеленые лица и глаза кровавые, слезящиеся или ставшие равнодушными в бедствиях, глаза, которые в вечной печали грезят о смерти. В каких-то воротах Юдым столкнулся с торговкой, обеими руками тащившей корзины с зеленью. Парик она сдвинула на затылок, как фуражку, и ее бритое темя белело, как лысина старика. Глаза навыкате смотрели прямо перед собой с выражением такой муки, которая преобразилась уже в спокойствие – жизни не было в этих глазах, похожих на яичную скорлупу, но, казалось, кровь громко стучит в набухших венах ее лба и шеи. На пороге одной из лавок сидел старый, сгорбленный еврей-носильщик. Он оставил среди улицы два перевязанных веревками шкафа, которые притащил сюда на спине, и ел огурец, заедая этот свой обед куском хлеба.
Юдым шел торопливо, что-то бормоча про себя. Стены запыленного ярко-зеленого или рыже-красного цвета, похожие на пестрые и грязные лохмотья, вдруг бросились ему в глаза.
Теплая…
Тротуары, как и тогда, были разбиты, мостовая вся в ухабах. Здесь не было ни одного прохожего в цилиндре, и редко когда попадалась дама в шляпе. Большинство идущих были похожи на стены этой улицы. Шли люди, одетые в рабочие костюмы, почти все без воротничков. Извозчик, проезжающий по улице, привлекал всеобщее внимание. Издали уже заметил Юдым ворота доходного дома, где провел детство, и приближался к нему с неприятным чувством так называемого «ложного стыда». Приходилось ему встретиться с лицами из низших слоев общества. Теперь, когда он вернулся из-за границы, это было ему неприятнее, чем когда бы то ни было. Быстро вошел он в ворота, подталкиваемый бессознательным желанием избежать встречи с чужими… Двор расходился в три стороны под прямыми углами. Над одной его горловиной высилась какая-то шумная фабричка, которая явилась новостью для Юдыма; другую горловину по-прежнему занимал угольный склад, а третья вела в многоэтажный флигель. Туда-то и направил свои стопы Юдым. Добравшись до грязных, как апартаменты Люцифера, сеней, он услышал в подвале знакомое бряцание: это «сосед» Домбровский, слесарь, занимался своим искусством. Юдым спустился по лестнице и заглянул в сенцы, налево от дверей слесаря. Там виднелась распахнутая дверь, ведущая во тьму подвала, где когда-то жила его семья. Прокисший холод заставил Юдыма отшатнуться от дверей. Из мастерской слесаря вышел замурзанный мальчонка и уставился на гостя. Юдым поскорей побежал наверх. Он миновал второй и третий этажи и замедлил шаги, лишь добежав до чердака. Перед ним было оконце без стекол, нечто вроде бойницы в стене. Кирпичи, служащие основанием этому отверстию, были до того истерты играющими детьми, что приобрели овальную форму. Сколько раз сам Юдым вылезал через это отверстие наружу и повисал в воздухе! В углу чернел общий водопроводный кран, разводящий сырость на всю стену. Черное пятно – копоть от керосиновой лампы – шло от крана до самого потолка. Стены были пропитаны мраком и печалью, как доски, из которых сколочен гроб. Последний пролет лестницы вел в мрачный коридор, прорезающий весь чердак в длину. Юдым остановился перед дверью в глубине этого коридора и постучал раз, другой, третий. Никто не отозвался. Когда он еще раз дернул скобу, из соседних дверей высунулась девочка лет тринадцати и, смерив его глазами зрелой кокетки, не дожидаясь вопроса, сказала: