осушала корпией и старым полотном. Заложив корпией все порезы и раны, она ловко обмотала всю голову накрест бинтами. Вскоре голова оказалась хорошо перевязанной. Но вода в лохани была совсем красная от крови. Сестра милосердия положила своего пациента на пол и позвала повара. Когда тот явился, сердитый, зловеще сопя, она крикнула ему в самое ухо, чтобы он прежде всего забрал полушубок и опорки. Полушубок она приказала разрезать на куски и сжечь, а потом принести еще котел горячей воды. Когда он принес кипяток, она отправила его за ведром, чтобы слить окровавленную воду из лохани. Все это старик должен был выполнять проворно и ловко, не то она сердилась и топала ногой. Окровавленную воду он вынес во двор и выплеснул в помойную яму. Девушка сама налила в лохань чистой воды и принялась осматривать лицо. Тут дело обстояло гораздо сложнее, чем с колотыми ранами на голове. Трудно было разобрать, цел ли глаз, так как половина лица под бровью представляла собой сплошную опухоль, почерневшую от сочившейся из раны крови. Юная лекарка долго освещала это место, пытаясь исследовать его при свете сальной свечи. Нежные пальчики старались нащупать рану, найти веко и глазное яблоко. Она пришла к заключению, что это рана не огнестрельная, не от шашки, а от удара штыка. Острие его попало в скулу, скользнуло по ней в сторону носа, содрав кожу и сдвинув глаз в орбите. Был ли глаз цел и существовал ли он еще вообще, судить было трудно. Она стала промывать рану водой, прочищать ее возможно глубже. Заложив рану корпией и перевязав ее бинтом, она занялась штыковыми ранами на плечах и между ребрами. Это были, главным образом, ушибы и поверхностные ранения. На спине обнаружились резаные раны от ударов шашек – неглубокие, так как силу ударов смягчили меховая куртка и рубашка. Самой тяжелой и смущающей стыдливость девушки была рана на бедре. Она вынуждена была позабыть о своем девичестве и раздеть раненого догола. Когда она притрагивалась к этой страшно опухшей ране, повстанец кричал от боли. Ей стало ясно, что это не штыковая, не просто наружная рана, что в глубине, наверное, сидит пуля. Тщетно она пыталась нащупать ее пальцами. Пуля застряла где-то очень глубоко в тканях, между костями, сухожилиями и связками, коль скоро каждое прикосновение причиняло сильную боль. Пришлось только промыть ее и перевязать. Мытьем ног и удалением из них колючек и заноз завершилась процедура. Одев больного в мужскую рубашку, которая нашлась в шкафу, его покровительница завернула израненное тело в чистую простыню и с величайшем трудом втащила эту непосильную для себя ношу на свою девичью кровать. Хорошенько укрыв его голубым атласным одеялом, подшитым тонкой простыней, она стала тщательно замывать следы крови на полу, слипать окровавленную воду в ведро, выносить все это с помощью повара и наводить в комнате порядок.
Гость был в сознании. Он не спал. Смотрел на хлопотавшую в комнате прелестную женщину, на очаровательную в любом повороте голову с черными как смоль волосами, гладко зачесанными на висках и разделенными прямым пробором, смотрел на ее правильные, овеянные невыразимым обаянием, черты лица, на алые губки, на которых все время играла приветливая улыбка. На ней было платье, расширявшееся по моде книзу, но не доходящее до размеров кринолина. От работы лицо ее раскраснелось, руки испачкались кровью. Глядя на эту чужую, но такую очаровательную девушку, которая с такой веселой простотой и естественностью обмывала самые интимные уголки его тела, его раны от отвратительной грязи, повстанец зарыдал от счастья. Бог послал ему счастье после великого страдания. В то время как он скитался по лесам, переправлялся вброд и проклинал свою жизнь, оно ждало его здесь, в этом доме. И этого счастья удостоился именно он, он один.
Он вспомнил груды нагих трупов, лежавших на поле, останки смельчаков, которых за ноги стаскивали в яму возле леса… и впал в забытье…
Призраки и кошмары, страшные привидения и таинственные голоса окружили его со всех сторон. Ужасные чудовища, то в виде деревьев, то в виде разъяренных зверей, склонялись над ним и бешено неслись над его головой. Руки были тяжелые, словно налитые свинцом. Кисти рук казались то очень большими и висели где-то под потолком, то такими маленькими, что он переставал их ощущать. Ноги кидало в разные стороны, будто бревна на лесопилке. Голова была как раскаленная наковальня, по которой со всего размаху били молотом несколько дюжих молодцов.
II
Пленительно сияло солнце. Огненные кольца дрожали на вымытых вчера от пятен и успевших уже просохнуть сосновых половицах. На том месте, где вчера стояла лохань, что-то весело и радостно кружилось, сверкая то сильнее, то слабее. Больной с упоением смотрел на солнечные пятна. Вошла молодая хозяйка, неся мисочку с какой-то дымящейся едой и серебряную ложку. Она очень внимательно посмотрела на своего пациента. Заметив, что он не спит, улыбнулась ему и забавно подмигнула, как сорванец школьник. Приветствуя его кивком головы, она сказала:
– Как видите, прошла ночь, наступил день, а вы не умерли.
– В самом деле не умер?
– А как же! Ведь в доказательство этого вы сейчас будете есть кашу!
– Кашу? Ту самую, что вчера?
– Да, ту самую.
– О, как хорошо!
– Ну, разумеется, и я так подумала. Тем более, что мы со Щепаном ничем другим угостить вас не можем. Так что уж простите, пожалуйста, чем богаты, и так далее… Если бы хоть горсточка муки была, ну, хоть кусочек сахара или немного молока… Ничего! Каша да каша. Это ведь и курам бы опротивело, – не правда ли?
– На этот раз вы неправы. Повстанец не побрезгает и тем, чего даже куры клевать не станут. Только бы каша не была такая горячая, как вчера.
– Она совсем не горячая. Впрочем, ее можно без труда остудить, сегодня очень холодно. А может быть, вы не любите кашу?
– Ну что вы! В отряде, да будет вам известно, всегда каша, иногда немного картошки… Но вчера я обжег себе губы.
– Вот мученик! Весь изрезанный, исколотый, изрубленный, простреленный, да еще и губы обжег. Только этого не хватало…
– Простите меня…
– Не за что. Привычка – вторая натура. А насчет каши должна сказать, что, кроме мешка ячневой крупы, у нас ничего нет. Да и это большая тайна! Понимаете – тайна! Если об этом разнюхают и отберут, – тогда хоть помирай с голоду.
– А где же вы, господа, храните этот мешок?
– Господа? Никакие не господа, а просто Щепан, старый повар, ну, вы его видели. Он прячет его на сеновале. Он вырыл там в сене глубокую, в несколько аршин, яму. Каждое утро на рассвете достает дневную порцию на нас обоих, а потом спускает мешок на веревке обратно.
– Скажите, где я нахожусь? Как это место называется?
– Так вы даже этого не знаете?
– Не знаю. Я здесь совсем чужой, впервые в этих краях.
– Это усадьба в Нездолах. Нездолы – имение господ Рудецких, моих родственников и опекунов.
– А вы кто? Извините за такой вопрос…
Девушка рассмеялась и приветливо сказала:
– Меня зовут Саломея. Только не подумайте, что я какая-нибудь здешняя еврейка. Моя фамилия Брыницкая, из тех Брыницких, которым когда-то принадлежали Мерановицы. Это был дядя моего отца, а пани Рудецкая – моя тетя. Правда, не кровное, но все же родство.
– Да я ничего подобного и не подумал! Это очень красивое имя!
– Да, действительно!.. – с глубоким сожалением ответила она, покачав головой. – Все удивляются, как это можно дать человеку такое имя. Салюся, Сальца, боже мой, «Сальче»…
– Сальче по-итальянски – верба. Это красивое дерево и красивое имя.
– По-итальянски? Так вы знаете итальянский?
– Знаю немного, но не слишком, объясняться могу. Я выучился, сам не знаю как, когда был в Италии.
– Господи! Так вы были в Италии?
– Почему вы так вздохнули?
– Просто из зависти. Какое это должно быть удовольствие побывать в Италии, «под итальянским