на полу, во всю ширину комнаты, были постланы на соломе постели для гостей. Кое-кто из братии, у кого шляхетская голова была послабее, уже храпели дружным хором. Печь была хорошо вытоплена, а старый дом, помнивший еще времена короля Яна, держал тепло; так что спалось там совсем не плохо. Мать сама раздела Рафала и хорошенько укрыла его. Он заснул как убитый.
Проснулся Рафал уже днем и сел на постели. Кругом на полу и на кроватях храпели гости. Рафал не знал, где он и что с ним. Голова у него трещала, в глазах стоял туман. Он смотрел на спящих, но никого не узнавал. Его бросило в дрожь при мысли о том, не находится ли он в преисподней. Рафал увидел головы, раскинутые руки и ноги, разинутые рты, слабый огонек свечки, горевшей в углу комнаты на столе… Долго всматривался он и, наконец, с чувством облегчения и радости увидел живого человека, Рафал даже узнал его. Это был Вицусь Яврыш, сын бедного шляхтича из-под Вишневой, долговязый верзила, страшный силач, к тому же совершенно необузданного нрава. Вицусь сидел на соломе, чуприна у него свесилась на лоб, он ел, вернее поглощал, мазурки, песочное печенье и пироги с начинкой, доставая их из-под подушки. Вытащив оттуда изрядную мазурку, он разламывал ее пополам и каждую половинку уничтожал несколькими взмахами огромных челюстей. Рафал долго с изумлением смотрел, как он это проделывает.
Он видел, как Вицусь Яврыш, проглотив все, что У него было под рукой, отправился на цыпочках в соседнюю кладовую, двери которой были открыты настежь, и принес оттуда еще кучу мазурок и пирогов, как он положил их под подушку, присел на корточки и с удвоенной энергией принялся за работу. Рафал видел все это и догадался, наконец, где он, но не мог все-таки прийти в себя. Он вспомнил что-то удивительно приятное, но никак не мог сообразить, что же ему надо делать. В полном расстройстве он повалился навзничь и, прежде чем голова его прикоснулась к подушке, захрапел во все носовые завертки.
Свеча догорела и погасла.
Слабый луч света проник через отверстие в форме сердца в закрытой ставне. Издали из дома доносились звуки залихватской музыки. Заливались скрипки, неутомимо вторили басы, томно подпевал кларнет.
Рафал опять проснулся. Он сел на постели и тотчас вспомнил панну Геленку. Все в нем взыграло, как эта упоительная, доносившаяся издали музыка.
Он стал торопливо одеваться, быстро, быстро! Нащупал в темноте сапоги и наскоро надел их, отыскал ощупью невыразимые и начал натягивать их на ноги. Он никак не мог понять, почему такое простое дело отнимает у него столько времени. Он очень спешил и в ярости изо всех сил натягивал на себя эту совершенно необходимую часть туалета, не обращая внимания на то, что она угрожающе трещала. Он потратил много времени и труда, но никак не мог одолеть этой простой задачи. Он долго искал все остальные части туалета, необходимые для того, чтобы предстать в приличном виде перед панной Геленкой. Он был уверен, что нашел уже все, но силы опять оставили его, и он снова уснул как убитый.
На следующий день около полудня его нашли спящим на полу, в нескольких шагах от постели, с левой ногой, втиснутой в рукав модного фрака, который он, правда, разорвал по швам, но все-таки натянул на ногу до самого колена.
Такова была странная судьба одного из самых красивых фраков, одного из первых в Западной Галиции синих фраков соседа Тарговского из-под Завихоста.
Poetica[39]
Рафал сидел на стуле, поджав ноги, запустив пальцы в волосы и, как учитель в хедере, выкрикивал:
– Tetrameter dactylicus catalecticus in bisyllabam, seu versus Alcmanius.[40]
А потом, изменив голос:
– Ibimus, о socii comitesque…[41]
И опять тонко сначала:
– Trimeter dactylicus catalecticus in syllabam, seu versus Archilochius minor… [42]
А потом:
– Interitura siraul…[43]
Он останавливался на минуту, лукаво поглядывал на своего товарища и родственника, Кшиштофа Цедро, и, скорчив шутовскую рожу, фальцетом декламировал:
– Dimeter trochaicus catalecticus in syllabam, seu versus Euripidaeus.[44]
Кшиштоф в ответ скандировал нараспев, как семинарист:
– Truditur dies die…[45]
– Dimeter trochaicus acatalecticus cum anacrusi, vel versus Alcaicus enneasyllabus…[46]
Цедро подтягивал:
– Fastidit umbrosamque ripam…[47]
Через некоторое время они для разнообразия менялись ролями. Кшись начинал приятным, звучным голосом, корча потешные рожи:
– Versus simpliciter dactylicus vel Aristophaneus…[48]
А Рафал отвечал:
– Lydia, die, per omnes…[49]
– Лидия, Лидия, Лидия… – прошептал Кшись, щуря глаза.
– Убирайся ко всем Аристофанам!
– «Поведай, о Лидия, почему ты желаешь любовью сгубить его, Сибариса? Почему опротивело Марсово поле ему, некогда столь терпеливому к пыли и зною…»
– Убирайся, говорю тебе, не то смертью погибнешь!
– Перечитай, Сибарис, со вниманием и проникновением сочиненьице старого оратора Марка Туллия Цицерона «De consolatione».[50]
– Ты кончишь сегодня?! Versus Archilochius maior, tetrameter dactylicus… [51]
С глубокой скорбью вздыхая, точно читая надгробную речь, а не радостную весеннюю песенку Горация, Рафал возглашал:
– Nunc decet aut viridi nitidum caput impedire myrto…[52] И, как бы продолжая, с самым мрачным видом проскандировал замогильным голосом:
– Пойми ты, башкой своей «умащенной благовониями», что тут ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, а приходится согласиться с невинной и сладкой истиной, которую изрек лысый насмешник: «Ut homines mortem vel optare incipiant, vel certe timere desistant.[53] Это ведь так просто и легко выполнимо…
– А вот посмотрю я сегодня, боишься ты смерти или нет.
– Не боюсь, Рафця.
– Macte![54]
– Скажи мне, волосы длинные, светлые, светлые, светлые… Lydia, die, per omnes te deos oro, cur properes amando perdere…[55]
Рафал сидел, подперев подбородок кулаками, вперив глаза в окно. Перед ним расстилалась бесконечная даль. Широко разлившиеся воды Вислы, вздуваясь, терялись в дожде и тумане. Смутно серели погруженные в воду вербы. Словно отражения облаков, маячили по временам окаймленные ивняком луга, широкая равнина на правом берегу с местечками, узкими лентами деревень и полосами лесов. Рафал тщетно искал глазами дома Надбжежа и Тшесни и парки Дзикова, разросшиеся, как леса. Этот ландшафт будил странное чувство тревоги. Как темная дождевая туча охватывает небо, меняя свои очертания, так охватывала душу смутная жажда новых впечатлений, великих и упоительных тайн. Охватывала медленно, тихо, безмолвно… Казалось, что это просто скука, но она вдруг наплывала так властно, что раздражала, как пронзительный лязг железа.
Но вот она миновала, уплыла.
Вслед за нею потянулись сладкие грезы, долгие, бесконечные мечты, воспоминания о том, чего никогда