снисходительно жалел обо всем. Даже звук ее имени не потрясал уже его сердце. Мелодические звуки – нет, вернее, тихие слезы, которые капают одна за другой, одна за другой… Голубые глаза смотрят из темноты этой спаленки… Но они уже ничего не увидят, ничего.
«Что между мной и тобой, женщина? – вопрошает он с благодушной житейской мудростью. – Ты уже прах и пепел не только как плоть и кровь, не только как красота, не только как живое воспоминание о красоте, ты прах и пепел как чувство, а я – молодость, сила и страсть. Ничто не длится вечно. Налетит еще последний порыв ветра и развеет последнюю горсточку пепла».
Он отстранил от себя эти мысли, как знакомых, с которыми уже поразвлекся. Перешел к другим. Ах, да, это он, великий мастер де Вит! Рафалу ясно представилась крупная фигура, корпус, голова, глаза… Он вспомнил вступление в Гданьск и незахваченный блокгауз…
Он вспомнил разрушенные подкопами стены, вырванные рамы окошек и дверей и, наконец, последнюю схватку на развалинах.
«Майор де Вит, офицер прусской пехоты…» – читает по списку офицер, когда из форта выносят раненых. Рафал все еще видит бледное лицо, обильную кровь в спутанных курчавых волосах, потухшие глаза. Глаза эти смотрят на него, когда раненого начальника блокгауза несут на носилках. Они смотрят внимательно, смотрят снизу вверх. Спокойные, холодные, мужественные глаза!
Но вот рот командира искажает гримаса презрения, и большая голова с неприязнью отворачивается при виде «брата». Глаза закрываются, чтобы не видеть лица «ученика».
Сумрак спаленки в Опаче как будто шепчет: «Это он узнал тебя тогда…»
Мечется раненая душа Рафала. Жгут его сердце угрызения совести, которые он не может заглушить.
«Нет, нет, об этом еще нельзя вспоминать с улыбкой», – думает раненый, отстраняя от себя образ мертвого великого мастера, каким он увидел его в морге на следующий день после взятия Гданьска. Терзает ему душу теперь спокойствие мертвеца, язвит сердце неподвижная голова и гордо сжатые губы…
Рафала вызвал из задумчивости непонятный шум.
Кто-то ходил по сеням с огнем, громко ругался, говорил, наконец вошел в соседнюю комнату. Там он, ворча, осмотрел всю мебель, толкая и передвигая ее с места на место. Крупными шагами он подошел к кровати. Рафал с яростью смотрел на нахала и хотел было уже прогнать назойливого гостя вон, но увидел его мундир и умолк. На офицере был короткий темно-синий уланский фрак с генеральским шитьем на лацканах, длинные малиновые рейтузы. Генерал снял конфедератку с высоким черным плюмажем и богатой позументовой обшивкой и держал ее в руке. Высоко подняв сальную свечку в жестяном подсвечнике, он, тяжело дыша, склонился над пуховиками.
– Черт тебя сюда принес! – проворчал он сквозь зубы.
Лицо у генерала было продолговатое, бритое, цвета порыжелого песчаника. Выражение холодных как лед глаз на выкате, с мешками, было умное и пренебрежительное. С тонких, сурово сжатых губ, казалось, вот-вот сорвется оскорбительное слово. Раненый не раз уже видел эту голову с длинным мясистым носом и продольными складками, избороздившими лицо, но сейчас он смотрел на него с удвоенным любопытством. Генерал некоторое время постоял со свечой, глядя на Рафала пронзительными глазами. Затем он стремительно повернулся и вышел в первую комнату. Там он стал шумно передвигать столик и стулья, пока, наконец, не уселся. На единственном оставшемся столике генерал разложил большую карту и, подперев голову руками, погрузился не то в изучение ее, не то в расчеты. По временам он то бормотал что-то про себя, то делал какие-то записки в блокноте.
Рафал не мог больше думать о сне. Он видел колеблющийся круг света, черную, растрепанную, курчавую шевелюру генерала и огромную тень, которая падала от его головы на противоположную стену. Рафал был уверен, что его сейчас выбросят из пуховой постели. Это нимало не огорчало юношу, так как он успел уже отдохнуть и повеселеть. Рана не очень его беспокоила, а общая слабость совершенно прошла.
Генерал изучал карту больше часа. Закончив, очевидно, какие-то расчеты, он сложил карту, закрыл блокнот и, опершись руками на столик, положил на них голову… Он подремал так некоторое время, но, когда сон стал совсем одолевать его, встал и, тяжело ступая, стал искать места, где бы прилечь.
Лечь было негде, разве только на полу. Генерал сдвинул два колченогих стула, но не поместился на них. Вдруг он повернул голову и посмотрел в темную комнатку Рафала. Немного погодя он вошел туда. Нашарив раненого, генерал отодвинул его к самой стенке и лег на освободившуюся половину постели.
Рафал почтительно отодвинулся к стенке и хотел уступить генералу часть одеяла.
– Не надо! – буркнул Сокольницкий. – Лежите, если вам так хорошо. Доктор говорил, что вы ранены. А? Где?
– Да, у меня рана в боку.
– Я спрашиваю: в каком деле вы ранены? Пускай доктор возится с вашей раной. Это не мое дело!
– Под Надажином, то есть…
– Что то есть?
– То есть под Геленовским лесом.
– Так где же в конце концов? Ведь Надажин – это городишко, а лес – это лес.
– Под лесом, пан генерал.
– Ваша фамилия? – пробурчал тот уже сквозь сон.
Рафал назвался.
– В кавалерийской школе был кадет Ольбромский, потом, во времена Речи Посполитой, он служил офицером.
– Это мой старший брат.
– Ага! – зевнул генерал.
В ту же минуту он захрапел на всю усадьбу. Голова его лежала на краю подушки, огромная, продолговатая, взлохмаченная. Ольбромский не спускал с нее глаз; в такой странной позе он пролежал, вернее просидел часа два. Свечка, оставленная в первой комнате, догорела и погасла.
Была еще глубокая ночь, когда раздался глухой конский топот. Послышались шаги людей, нетерпеливо ходивших вокруг дома, и громкий говор. Кто-то стучал в окна, искал дверей. На время все стихло; но, когда Рафал решил уже, что люди ушли, дверь в первую комнату отворилась, и кто-то крикнул во весь голос:
– Monsieur le general[541] Сокольницкий!
Генерал не пошевельнулся. Ольбромский стал расталкивать его, сначала осторожно, потом все сильнее, пока, наконец, Сокольницкий не проворчал:
– Кто там? Что случилось? Атака?
– Генерал Сокольницкий! – звал голос в темноте.
– Vite, vite![542]
Наконец сонный генерал вскочил с постели. Пошатнувшись на ногах, он потянулся так, что, казалось, затрещали все кости, и высек огонь. Зажгли новую сальную свечу, и в тусклом ее свете на пороге первой комнаты показалось несколько фигур. Это были старшие офицеры в забрызганных по самую шею теплых плащах, перепачканные в грязи до колен. Одному из них подали стул. Когда он уселся за свечой, лицом к Рафалу, перед ним разложили карту, и снова раздался тот самый голос, который звал Сокольницкого.
Сидя за столиком, генерал с любопытством пристально посматривал на говорившего. Время от времени он украдкой позевывал. Это был мужчина лет сорока пяти – сорока шести, с полным, круглым и еще красивым лицом, хотя уже расплывшимся и обрюзгшим. Особенно хороши были у него глаза: бархатные, огненные, под широкими бровями дугой. Чтобы скрыть зевоту, он то и дело поглаживал усики. Пеллетье[543] продолжал излагать по-французски свою точку зрения.
– Что касается меня, – проговорил князь Юзеф, обращаясь к Сокольницкому, – то я не перестану сожалеть о том, что не пошел прямо и где-нибудь за Надажином не бросился на них со всеми своими силами. Я не перестану сожалеть об этом! Только ходкевичевская атака могла бы дать нам шанс на победу.
Сокольницкий с притворным сочувствием поклонился сделав вид, будто соглашается с князем. Помолчав, он сказал, чертя пальцем на карте длинную линию:
– Хотя, с другой стороны, не следует пренебрегать этими ржавыми болотами и трясинами. Они тянутся длинной полосой и отличнейшим образом спасают нас от окружения. Никакие окопы не помогли бы нам