— О, это называется пролетарская солидарность! — изумился офицер. И усмехнулся, хлопнув снятой перчаткой себе по ладони. — Ну хорошо, мы начнем вас постепенно разучивать… — Он повелительно повернулся к солдатам и резко приказал им что-то по-немецки. Те кинулись собирать со стола буквари, тетради.
Возле дома солдат полил груду учебников бензином из канистры, и пламя взвилось почти до крыши. От налетевшего ветра скорченные листки разлетались по сторонам.
Юрий оглянулся и все-таки выбрал момент, поднял и спрятал несколько опаленных по краям страничек.
Ему удалось спасти странички букваря, до которых он сам «дошел» всего несколько дней назад и где было стихотворение, как ему казалось, о тех летчиках, которые прилетели на солнечную луговину первого сентября.
И скоро они прилетели. Вернее, пролетели над селом, шесть бесстрашных советских Илов. Все мальчишки распознавали теперь самолеты — чужие и наши — точнее, чем собственных голубей, которых давно ради куража и пьяного веселья перестреляли фашисты.
«Штурмовики полетели бомбить», — сразу определил Юрий, и с ним не стал спорить даже Вова Орловский, забияка, любитель опровержений. Точно — вскоре вдалеке послышались глухие удары разорвавшихся бомб.
Сделав свое боевое дело, вся шестерка вынырнула из-за леска и, как бы пригибаясь, снова с другой стороны стригнула опасное над селом небо. Но тут с холма ударили немецкие зенитки. Пять самолетов благополучно проскочили губительное заграждение, а шестой задымил и пошел на снижение — угодил в него все-таки фашистский снаряд.
Но, наверное, поняв, что ему не дотянуть до спасительной линии, до своих, летчик развернул самолет и на бреющем повел его над колонной фашистов. Последними яростными очередями ударили но врагу его пулеметы, а когда ему уже нечем было стрелять, пилот устремил штурмовик в самое скопище бронемашин. Вместе с громом второе солнце вспыхнуло над селом. Три танка пылали, четвертый взорвался. Кострище взметнулось до самого неба.
Удивительно ли, что на всю жизнь в глазах Гагарина останутся отблески героического поступка неизвестного летчика.
«И самолет и летчик сгорели, — вспоминает он. — Так никто в селе и не доведался, кто он, откуда родом. Но каждый знал: это был настоящий советский человек. До самого последнего дыхания он бил врагов. Весь день мальчишки проговорили о безымянном герое. Никто не сказал вслух, но каждый хотел бы так же вот жить и умереть за нашу любимую Родину».
Не в те ли дни озорноватые голубые глаза Юрия с золотистыми искорками доброты словно подернулись железистой окалиной недетской думы?
Не с той ли минуты, когда фашист Альберт, новый хозяин их дома, зарядчик аккумуляторов, ради развлечения повесил за детский шарфик на суку яблони доверчиво потянувшегося к нему за кусочком сахара маленького Бориску?
Этого уже невозможно было забыть никогда: мать, метнувшуюся с побелевшим лицом к мальчику, который на глазах у веселящегося гитлеровца начинал уже подергиваться судорогами.
Бориску еле отходили. А перемену в Юре, конечно, заметила мать.
«Когда Боренька в себя пришел, а я смогла вокруг кое-что различить, обратила внимание, что с Юрой творится неладное. Стоит, кулачки сжал, глаза прищурил. Я испугалась, поняла — отомстить задумал. Подошла, на коленки к себе сына посадила, по голове глажу, успокаиваю: «Он же нарочно делает, чтобы над тобой тоже поиздеваться, чтобы за пустяк убить. Нет, Юра, мы ему такую радость не доставим».
И все-таки он будет мстить, мстить, хотя ни маме, ни отцу, ни Зое, ни даже Валентину — ни слова.
Страшно. Снег пахнет бензином и порохом. И предательски скрипит под ногами. Вовка вспрыгивает на завалинку, смотрит в окно избы, уснул ли подвыпивший «черт» Альберт. Отмахивает рукой: давай!
По этой команде Юра запихивает в выхлопную трубу мотоцикла извлеченный из карманов мусор, щепки и тряпки.
Назавтра две пары внимательных смеющихся глаз высматривают в заборную щель, как «черт» полчаса, а то и час не может завести мотоцикл. Он, конечно, находит причину неполадки и, очистив трубу, бежит к Юриной матери. Несколько дней после этого Юра прячется у соседей.
Но что это — во сне, наяву? Дверь землянки распахнута сильным ударом приклада.
И фонариками, как ножами, — в лица, в глаза.
— Валентин Гагарин? Шнель, шнель! Выходи! Герр комендант приказал. К девяти утра на расчистку снега…
Этого ждали и опасались давно: вот таких, как брат, как Зоя, угоняют в Германию, в рабство. Приказ на работу — подвох.
Мать заломила руки, приобняла Валентина, оттолкнула охранника:
— Не отдам, не отдам!
Валентин спокоен, подпоясывается ремнем и ростом как будто стал выше от этой беды.
— Мама, спокойно, отец, прощай. Юрка, слышишь — не хлюпать носом. Разберемся, в обиду себя не дадим…
Но кто и где разберется? В землянке теперь как в могиле: холодно, мрачно, пусто. Зоя забилась в угол, боится, что завтра придут за ней.
А утром проясняется все окончательно — до почерневшего снега в глазах. На площади, где когда-то