ходатайствовать о вашем помиловании.
— Спасибо, гражданин начальник. Вряд ли чего получится из этого, но Спасибо.
— Получится. Очень может быть, что получится. Какие-нибудь нужды у вас есть? О чем говорили — спирт и тому подобное, — это все вам в секцию принесут, об этом не беспокойтесь. Что-нибудь еще нужно вам?
— Письма мои к матери не доходят.
— Напишите письмо и передайте мне через любого гормастера, я лично из Магадана отправлю. Это письмо мать Игоря получила.
Я подружился с Игорем и еще с сибиряком Иваном Шадриным Он прошел всю волну, потом получил четвертак за месяц плена. Был он старше нас, лет тридцати пяти — сорока, и мы его признали за главного. Высокий, сильный, жилистый. И веселый. Так втроем мы и дружили — жрали вместе*, спали рядом, работали в одной бригаде. А когда три человека дружат так, что головы друг за друга готовы отдать, — это уже большая сила. И в лагере троица наша была заметна, и плохие люди нас побаивались.
(*То есть делили любую добытую пищу поровну. Высшая степень дружбы в лагере.)
Рассказал я товарищам-друзьям своим о своих бедах.
Телогрейку мне сразу нашли — какую-то драную-предраную, но обменяли у каптера на складе на новую — износилась, мол, что поделать.
Рассказал я и о своих мучителях на Центральном. На Протасевича зуб имели и Игорь, и Шадрин. Решили попроситься у нарядчика, чтоб перекинул нас троих опять на Центральный. А я уже физически хорошо окреп. Программа минимум — технически уработать в шахте Протасевича. программа максимум — замочить всех троих: Протасевича, Чернуху и Дзюбу.
Апогеем нашей дружбы стал в эти дни почти невозможный на Колыме борщ. Сварил его прямо на плите в жилой секции Иван Шадрин. Случилось нам достать сразу банку мясной тушенки, полкочана капусты и головку чеснока. Замечательный получился борщ. До сих пор его помню.
Через несколько дней пошел я к нарядчику. Вот, дескать, посылку получил, хочу угостить (это было вполне законно и прилично). Как бы мимоходом сказал, что у нас друзья остались на Центральном. Что если будет запрос на любых специалистов, то мы хорошо отблагодарим, если он перекинет нас троих туда. Нарядчик отнесся с пониманием.
Дня через два нас троих — меня, Игоря и Ивана Шадрина — завернули с развода в барак.
— Сидеть в секции, приготовиться с вещами. Мы воспрянули духом. Я взял полученные Игорем от матери кожаные с мехом перчатки (так было решено наградить нарядчика) и пошел в контору. Однако нарядчика не было, помощник сказал, что он за зоной. Это могло быть вполне вероятным, и я вернулся в барак. А там уже ждет надзиратель — давай на вахту. Нас не шмонали, быстро пропустили через проходную, сверив с фотографиями на наших формулярах. У ворот за вахтой стоял грузовик с двумя автоматчиками.
— Залезай!
Залезли. Невелик путь до Центрального — полтора километра, могли бы и пешком довести. Но раз уж подали машину — кто нам, как говорится, запретит роскошно жить?
Шофер завел мотор. И машина покатила… налево и вниз, к Коцугану. Надул, нарядчик, сучий потрох! Решил избавиться от нас. Мы медленно ехали мимо рудо-обогатительной фабрики. Ворота. Крытые крышей весы — платформа для взвешивания автомашин с рудой. Высокое серое от ветров и пыли деревянное сооружение дробильного цеха. Огромные деревянные чаны химического цеха. И примыкающее к ним нарядное кирпичное трехэтажное здание, только что выбеленное. Котельная. Затем — по ту сторону проволоки — жилая зона, белые-белые ветхие, столетние бараки. Машина повернула к вахте и остановилась. Начальник конвоя раскрыл один из формуляров и вызвал:
— Жигулин!… Он же Раевский, 1930 года рождения! 58-10, первая часть, 58-11, 19-58-8! Особое Совещание! 10 лет! Вылезай! Проходи!
Я выпрыгнул из кузова, подошел к уже открытой проходной и оглянулся. В эту секунду солдат гаркнул на привставших в машине моих друзей:
— Сидеть! Дальше поедем!…
И оборвалось сердце. Ах, гад нарядчик! Продал, заложил. Доложил начальству о нашем стремлении на Центральный.
— А куда остальных, начальник?
— Не твое дело!…
— Прощай, Игорь! Прощай, Иван!
— Прощай, Толик!…
— Молчать!!!
Я был уже в зоне и старался увидеть, куда пойдет машина. Машина пошла вниз, к Усть-Омчугу. Там вроде не было уже бутугычагских лагпунктов. Может, я чего-то не знаю?…
Рудообогатительная фабрика — страшное, гробовое место. Я понемногу расскажу о ней. Вспомнилось опять время на Центральном, когда я был очень слаб и болен, а меня избивали Протасевич, Чернуха, Дзюба. Мне очень хотелось поправиться, чтобы убить хотя бы Протасевича. Но чтобы поправиться, надо было хорошо есть. И я таскал на кухню мешки с мукой. Мешки были по семьдесят килограммов, а во мне самом было не более пятидесяти пяти — так я был худ и измучен. Особенно тяжело было подниматься на крыльцо по каменным обледенелым ступенькам — прямо бросало из стороны в сторону. Если бы я упал — разбился бы насмерть. Но я ни разу не упал. Откуда только силы брались. Силы брались от мысли, что после работы мне дадут высокую жестяную миску, полную гороховой каши, и большой кусок хлеба. И я буду есть, и во мне возникнет сила, и я убью своего мучителя…
На Коцугане я познакомился со студентом из Киева Славкой Янковским (тоже антисталинская подпольная студенческая организация — 4 человека), а также с двумя еврейскими писателями: Натаном Михайловичем Лурье из Одессы и Яковом Иосифовичем Якиром из Молдавии.
Начальником КВЧ (культурно-воспитательной части) был на Коцугане совсем молодой лейтенант, литовец. Видно, только что окончил училище и попал в эту черную дыру, где томились, страдали и погибали его земляки. На Коцугане было много литовцев, но когда они обращались к лейтенанту по-литовски, он отвечал им по-русски. Боялся, что донесут, выдумают что-нибудь нехорошее.
Однажды из управления Дальстроя прислали очередной трудовой лозунг: «Горняки! Честный труд — путь к досрочному освобождению!» Но у нас была не шахта, а рудообогатительная фабрика. И лейтенант, еще не в совершенстве владевший русским языком, приказал писать лозунги с изменением: «Фабриканты! Честный труд — путь к досрочному освобождению!» Кто-то пытался объяснить молодому начальнику КВЧ, что слово «фабрикант» не совсем подходящее, но недели две эти смешные лозунги красовались на стенах бараков и на фасаде рудообогатительной фабрики.
Я забыл рассказать, как своеобразно я познакомился на Коцугане с Я. И. Якиром. После вечерней поверки, а было еще светло, я остался на линейке и стал рассматривать весь видный отсюда бедный чисто побеленный лагерь. Ко мне подошел пожилой человек и подал руку:
— Яков Иосифович Якир, писатель из Молдавии.
— Анатолий Жигулин-Раевский, студент из Воронежа.
— Я очень рад, что вы к нам прибыли! Нас теперь здесь будет четверо: я, писатель Ноте Лурье, сапожник Арон Ваксмахер и вы!
— Я вас не совсем понимаю, кого нас?
— Но ведь вы же семит.
— Нет, я не еврей.
— Но позвольте, такие глаза, такое лицо? Извините, если я ошибся.
— Ничего, пожалуйста. Будем друзьями независимо от национальности.
И мы вправду потом подружились и с ним, и с Ноте Лурье (он был осужден но делу Переца Маркиша). А сапожника помню смутно. Видно, была на мне прочная обувь.
Еще один примечательный человек встречался мне и на Коцугане, и на Дизельной Олег Троянчук из Харькова. Нас сближало то, что мы оба писали стихи Олег, кажется, уже окончил университет. Был он чуть старше меня, с 27-го года. Говорил, что попал в лагерь за то, что был переводчиком у немцев. Сейчас я полагаю (да, собственно говоря, и тогда так думал), что это была его легенда для самозащиты от