мусульман.
Почему нью-йоркская катастрофа должна находиться в более привилегированном положении по сравнению, скажем, с массовой расправой хутус над тутси в Руанде в 1999 году? Или ковровыми бомбардировками и отравлением газами курдов на севере Ирака в начале девяностых? Или массовыми убийствами индонезийских войск в Восточном Тиморе? Или… длинным списком стран, в которых массы страдают значительно больше, чем в Нью-Йорке, но которые не имели счастья оказаться в центре, чтобы средства массовой информации могли возвысить их до жертвы Абсолютного Зла. В этом и состоит идея: если настаивать на употреблении этого термина, «Абсолютное Зло» есть повсюду. Так почему бы тогда не наложить запрет на любые попытки его объяснения и диалектического рассмотрения? И разве мы не обязаны сделать следующий шаг: как насчет «индивидуальных» чудовищных преступлений — от садиста- убийцы Джеффри Дамера до Андреа Йейтс, хладнокровно утопившей пятерых своих детей? Как сказал Шеллинг более двухсот лет назад, в каждом из этих случаев мы сталкиваемся с изначальной бездной свободной воли, невообразимым фактом («Я сделал это, потому что я сделал это!»), сопротивляющимся всем разъяснениям его психологических, социальных, идеологических и тому подобных причин.
Короче говоря, разве сегодня, в нашу безропотную постидеологическую эпоху, не признающую никаких позитивных Абсолютов, единственным законным кандидатом на звание Абсолюта не является акт радикального зла? Этот негативно-теологический статус холокоста находит свое высшее выражение в книге Джорджо Агамбена «Следы Освенцима», в которой он выдвигает своеобразное онтологическое доказательство Освенцима для ревизионистов, отрицающих холокост. Он прямо выводит существование холокоста из его «идеи» (понятия, вроде «мусульман» — живых мертвецов, настолько «насыщены», что они не могли возникнуть без
«Освенцим представляет собой исторический момент, когда эти процессы терпят крах, разрушительный опыт, в котором невозможное становится реальным. Освенцим — это существование невозможного, наиболее радикальное отрицание случайности; следовательно, это абсолютная необходимость. Мусульманин («живой мертвец» лагеря — С.Ж.), созданный Освенцимом, — это катастрофа субъекта, уничтожение субъекта как места случайности и его сохранение как существования невозможного».[56]
Освенцим, таким образом, обозначает катастрофу своеобразного онтологического короткого замыкания: субъективность (открытие пространства случайности, в котором возможность более чем действительна) обваливается в объективность, в которой вещи не могут не следовать «слепой» необходимости. Для того чтобы понять эту идею, следует рассмотреть два аспекта термина «невозможность»: прежде всего невозможность как просто составная часть необходимости («это не могло быть иначе»); затем невозможность как наивысший непостижимый предел самой возможности («до такой степени ужасные вещи не могут происходить на самом деле, никто не может быть настолько злым») — в Освенциме оба эти аспекта совпадают. Можно даже выразить это в кантианских терминах как короткое замыкание между ноуменальным и феноменальным: в фигуре мусульманина, живого мертвеца, субъект десубъективируется, ноуменальное измерение (свободного субъекта) проявляется в самой эмпирической реальности. Мусульманин — это ноуменальная Вещь, полностью проявляющаяся в феноменальной реальности, и по существу является свидетельством о том, о чем нельзя свидетельствовать. И, делая следующий шаг, Агамбен толкует эту уникальную фигуру мусульманина как неопровержимое доказательство существования Освенцима:
«Позвольте нам утверждать, что Освенцим — это то, о чем нельзя свидетельствовать, и позвольте нам также утверждать, что мусульманин — это абсолютная невозможность свидетельства. Если очевидец свидетельствует о мусульманине, если он достигнет успеха в приведении речи к невозможности речи — если мусульманин, таким образом, конституирован в качестве цельного доказательства, — тогда отрицание Освенцима несостоятельно в своей основе. В мусульманине невозможность свидетельствования больше не является простой нехваткой. Вместо этого она становится реальной; она существует как таковая. Если оставшийся в живых свидетельствует не о газовых камерах или Освенциме, а о мусульманине, если он говорит только на основании невозможности речи, то его свидетельство не может быть не признано. Освенцим — то, о чем невозможно свидетельствовать, — абсолютно и неопровержимо доказан».[57]
Нельзя не восхититься изяществом этой теоретизации: не будучи помехой иным доказательствам того, что Освенцим на самом деле существовал, сам факт, что невозможно прямо свидетельствовать об Освенциме, доказывает его существование. В этом — в этом рефлексивном ухищрении — и состоит фатальный просчет известного циничного нацистского аргумента, цитированного Примо Леви и другими: «То, что мы делаем с евреями, настолько непредставимо в своей ужасности, что даже если кто-то выживет в лагере, ему не поверят те, кто там не были, — они просто объявят его лжецом или душевнобольным!» Контраргумент Агамбена следующий: действительно, невозможно свидетельствовать о предельном ужасе Освенцима — но что, если сама эта
Нет ли тогда в событиях 11 сентября чего-то общего с темным Божеством, требующим человеческих жертвоприношений? Да, и именно по этой причине их нельзя ставить в один ряд с истреблением евреев нацистами. Тогда нужно пойти вслед за Агамбеном[58] и отвергнуть известное лаканианское объяснение холокоста (уничтожения евреев нацистами) как, в соответствии со старым иудейским значением слова, жертвы темным богам, предназначенной для удовлетворения их ужасной потребности в
Впечатляющий взрыв башен Всемирного торгового центра не был простым символическим актом (в смысле действия, целью которого было «донести сообщение»): это был прежде всего взрыв смертельного