проявлять его — милосердие это излишняя чрезмерность, которая ДОЛЖНА иметь место? (И разве закон не всегда учитывает нашу свободу, не только карая нас за его нарушение, но и помогая уйти от наказания благодаря своей двусмысленности и непоследовательности?) Разве милосердие не ЕДИНСТВЕННЫЙ способ, с помощью которого Господин демонстрирует свою власть, которая превыше закона? Если бы Господин просто гарантировал полное исполнение закона, правовое регулирование, он лишился бы своей власти и превратился просто в фигуру знания, агента универсалистского дискурса11.

Это справедливо даже и для Сталина: не следует забывать, что, как видно из протоколов (сегодня доступных) заседаний Политбюро и Центрального Комитета в 1930-е годы, непосредственное вмешательство Сталина в ход дискуссии, как правило, было проявлением милосердия. Когда молодые члены ЦК, желавшие показать свое революционное рвение, требовали немедленной смертной казни Бухарина, Сталин всегда вмешивался и говорил: «Успокойтесь! Его вина еще не доказана!». Безусловно, это было лицемерие — Сталин отлично понимал, что сам нагнетает атмосферу, что молодые члены партии хотят угодить ему, — но тем не менее видимость милосердия была необходима.

Однако мы стоим здесь перед альтернативой, имеющей решающее значение: является ли павлианская любовь лицевой стороной непристойного Закона суперэго, который невозможно исполнить и уточнить до уровня конкретных правил? Действительно ли мы имеем дело с двумя сторонами одного и того же? Агамбен обращает внимание на установку КАК ЕСЛИ БЫ НЕ в знаменитом фрагменте, где Павел требует от верующих в мессианское время не бежать от мира социальных обязательств, равно как и не совершать социальную революцию, заменяя один набор социальных обязательств другими, но продолжать участвовать в мире социальных обязательств, не принимая их всерьез («плачь, как если бы ты и не плакал, обращайся с деньгами так, как если бы их у тебя не было» и т. д.):

«Каждый оставайся в том звании, в котором призван. […] Я вам сказываю, братия: время уже коротко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие; И плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; И пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо проходит образ мира сего». (Первое послание к Коринфянам, 7.20 и 7.29–31).

Агамбен справедливо подчеркивает, что эта установка не имеет ничего общего с легитимацией существующих властных связей в смысле «будь тем, кто ты есть, кем тебе предначертано быть (рабом, иудеем…), просто сохраняй дистанцию к этому». Она не имеет ничего общего и с обычной восточной мудростью, внушающей равнодушие к мирским делам (в смысле «Бхагавадгиты»: выполняй свои мирские обязанности так, словно они тебя не касаются, словно их конечный результат не имеет значения). Ключевое различие заключается в том, что у Павла мы имеем дело не с равнодушием незаинтересованного наблюдателя, знающего о ничтожности мирских страстей, но с равнодушием вовлеченного в схватку борца, которому нет дела до того, что не имеет отношения к его борьбе. Ее также следует противопоставлять обычному КАК ЕСЛИ БЫ философов фикциональности от Бентама до Файхингера — это не отречение от фетишизма, которое отвечает символическому порядку («хотя я отлично знаю, что судья нечестный человек, я буду относиться к нему как к представителю Закона, КАК ЕСЛИ БЫ он был честным…»), это отречение от самой символической сферы: я использую символические обязательства, но не чувствую себя СВЯЗАННЫМ ими.

Однако Агамбен понимает такое подвешивание как чисто формальный жест дистанцирования: «вера» не имеет положительного содержания, это не что иное, как дистанция по отношению к себе, самоподвешивание Закона. Здесь Агамбен ссылается на гегелевское понятие «снятия» (Aufhebung): павлианская любовь это не отмена или деструктивное отрицание Закона, а его исполнение в смысле «снятия», когда Закон сохраняется за счет собственного подвешивания как подчиненного (потенциального) момента некого высшего актуального единства. Примечательно, что здесь Агамбен также ссылается на понятие «чрезвычайного положения» Карла Шмитта как отрицание действия Закона, которое является не его уничтожением, а именно его учреждающим жестом — однако остается вопрос: может ли павлианская любовь быть сведена к этому учреждающему подвешиванию? Короче говоря, а что если Послание к Римлянам необходимо читать вместе с Посланием к Коринфянам?

Мы находим у Павла решимость, вовлеченную воинственную позицию, жуткий «запрос» (uncanny «interpellation») ПО ТУ СТОРОНУ идеологического запроса, который ПОДВЕШИВАЕТ эффективность «нормального» идеологического запроса, заставляющего нас занять определенное место внутри социально-символической конструкции. Можно ли тогда сказать, продолжая читать Павла вместе со Шмиттом, что любовь имеет структуру «чрезвычайного положения/исключения», приостанавливающего «нормальную» эмоциональную жизнь? Разве любовь не война в точном смысле слова: когда я внезапно и страстно влюбляюсь, мое равновесие нарушается, жизнь идет под откос, логос оборачивается патологией, я теряю способность спокойно размышлять и судить, все (другие) мои способности перестают работать на себя и подчиняются Единой Цели, окрашиваются в ее цвет — и в самом деле, разве любовь не болезнь?

Перефразируя Павла, можно сказать, что когда мы влюблены, «мы приобретаем, словно у нас нет собственности, мы пользуемся миром, как не пользующиеся миром», поскольку все, что имеет хоть какое- нибудь значение — это сама любовь…12 Возможно, разрыв, разделяющий удовольствие и jouissance, нигде не ощущается настолько сильно, как в ситуации, когда в долгую спокойную жизнь с ее мелкими радостями внезапно врывается страстная любовь: она разрушает нашу рутинную жизнь подобно тяжкому долгу, исполнить который можно только ценою огромных жертв на стороне «принципа удовольствия» — от скольких вещей должен отказаться человек? «Свобода», выпивка с друзьями в баре, карты по вечерам…

Таким образом, очень важно различать иудейско-павлианское «чрезвычайное положение», приостановку «нормального» погружения в жизнь, и стандартное бахтинское карнавальное «состояние исключения», когда нормы и приоритеты повседневной морали подвешиваются и поощряется их нарушение: они противоположны друг другу, павлианское чрезвычайное положение отменяет не столько определенный Закон, регулирующий нашу повседневную жизнь, сколько его неписаную непристойную изнанку. Когда в ряду своих предписаний КАК ЕСЛИ БЫ НЕТ Павел говорит: «подчиняйся законам так, как если бы ты им не подчинялся», это означает, что мы должны приостановить непристойное либидинальное инвестирование в Закон, то инвестирование, благодаря которому Закон производит/поощряет свою собственную трансгрессию. Главный парадокс, несомненно, в том, как функционирует иудейский закон, главная мишень критики Павла: тот закон, который уже лишен дополнительности своего суперэго и оказывается без непристойной подпоры. Короче говоря, при «нормальном» функционировании Закон в качестве «сопутствующего ущерба» своего применения сам вызывает свою собственную трансгрессию/эксцесс (порочный круг Закона и греха превосходно описан в Послании к Коринфянам), тогда как в иудаизме и христианстве эта чрезмерность закона непосредственно обращена к нам.

В этом и состоит решительная альтернатива: можно ли свести противоположность Любви и Закона к ее «истине», к противоположности внутри самого Закона — между определенным положительным Законом и повелением его избыточного супер-эго, чрезмерным Законом; иначе говоря, является ли избыток Любви по отношению к Закону формой проявления суперэго Закона, «Закона поверх всякого определенного закона»: или же избыточное суперэго Закона — это проявление измерения по ту сторону закона ВНУТРИ области Закона, и поэтому важнейший шаг, который следует сделать, это шаг (соизмеримый с ницшевским «Полднем») от избыточного Закона к Любви, от проявления Любви внутри области закона к Любви за пределами Закона? Лакан сам непрерывно боролся с той же самой глубоко павлианской проблемой: есть ли любовь за пределами Закона? Парадоксально (ввиду того, что понятие непреодолимого Закона обычно воспринимается как иудейское), что на самой последней странице «Четырех фундаментальных концепций психоанализа» он определяет это положение любви за пределами Закона так, как это делает Спиноза, и противопоставляет его кантовскому понятию морального Закона как горизонту нашего опыта. В своей «Этике психоанализа» Лакан подробно останавливается на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату