вопрос и каждый ответ, хотя бывали несколько пародийными, а иногда превращались в фарс, позволяли предвидеть, что будет происходить на другой день. Каждый из нас держался в образе своего персонажа, даже если юмор переходил все границы. Если Пабло играл себя, то задавал «торговцу» очень язвительные, сбивающие с толку вопросы. Если я отвечала что-то идущее вразрез с характером персонажа, Пабло указывал на это, и мне приходилось подыскивать другой ответ. На следующий день я присутствовала при встрече как нейтральный наблюдатель. Иногда Пабло мне подмигивал, так как торговец давал именно тот ответ, что я накануне. Эти маленькие спектакли приносили практическую пользу, но устраивались, на мой взгляд, главным образом для развлечения. Разговоры с торговцами обычно заканчивались победой Пабло. Последнее слово принадлежало ему, потому что у него было больше остроумия, фантазии, воображения — оружия любого рода — чем у его противника.
Однако бывали и исключения. Пабло мог предвидеть победу над собой тех, кто брал его измором. Мастером этой тактики был Канвейлер. Пабло говорил: «Ох уж этот Канвейлер. Жуткий человек. Он мой друг, я к нему привязан, но ведь он возьмет надо мной верх, потому что станет мне без конца надоедать. Я скажу «нет», он явится на другой день. Снова скажу «нет», явится на третий. И я скажу себе: «Когда ж это кончится? На четвертый день я не вынесу его надоеданий». И у него будет такое унылое лицо, говорящее, как ему тоже все это надоело, что я скажу: «Не могу больше этого выносить. Надо от него избавляться». И поскольку знаю, чего он хочет, отдам ему несколько картин, лишь бы его больше не видеть».
В Париже, когда Канвейлеру нужны были картины, он приходил, уходил, потом приходил снова, пока не получал их, но если мы жили на юге, это становилось гораздо более серьезным испытанием, потому что он целыми днями торчал у нас, пока не добивался своего. Пабло говорил: «Как-никак он мне друг. Я не могу слишком грубо обходиться с ним. Но даже если наговорю ему самых жестоких оскорблений, он не отстанет». Иногда Пабло говорил ему очень обидные вещи в надежде, что Канвейлер вспылит, но тот никак на это не реагировал, так как понимал, что сила его в терпении. Пабло при желании тоже мог быть очень терпеливым, поэтому для победы Канвейлеру требовалось превзойти в этом Пабло, выслушивать от него самые нелепые обвинения, например: «Тебе всегда было плевать на меня» или «Я помню, как в начале моего пути ты эксплуатировал меня самым бессовестным образом», и отвечать: «Нет, нет», но спокойно, особенно не протестуя, потому что тогда Пабло напустился бы на него еще ожесточеннее. Иногда Пабло приписывал ему всевозможные постыдные поступки, хотя Канвейлер был очень благовоспитанным, порядочным человеком. Канвейлер отвечал: «Нет-нет, ничего подобного», но не слишком возбужденно. Он понимал, что в словесных поединках такого рода с Пабло ему не тягаться. Поэтому приезжал вооружась волей, готовым к любым испытаниям, с твердой решимостью не уезжать, пока не получит картины.
Поскольку Канвейлер был очень культурным человеком, Пабло часто затевал с ним спор о философии и литературе. Канвейлер неизменно уступал победу Пабло, так как ему нужно было получить картины. Если спор накалялся, делал вид, что уходит спать, потому что не хотел сердить Пабло каким-то проявлением своего превосходства. При желании он мог бы одерживать верх в этих спорах, но тогда Пабло ни за что не дал бы ему картин. Сказал бы: «Ну что ж, мой друг, ты победил в нашем маленьком споре. Но в коммерческих делах победить не надейся. О картинах можешь забыть».
Иногда Пабло спрашивал его: «Не надумал вступить в компартию? Знаешь, я был бы очень этим доволен». Вопрос таил в себе двойную каверзу, и Канвейлер это понимал. Ответь он «да», Пабло остался бы недоволен, сознавая, что этот поступок будет неискренним. Ответом «нет» Пабло остался бы недоволен потому что это означало бы, что старый друг категорически отверг его предложение. Поскольку Канвейлер не хотел оставаться без картин, то обычно ухитрялся ответить неопределенно. Но однажды ответил очень остроумно:
— Нет, мой дорогой друг, я не вступлю в компартию, так как после смерти Сталина и разоблачения всех его преступлений…
— А, — сказал Пабло, — понимаю, к чему ты клонишь. Нашел, значит, лазейку. Заявишь, что Сталин тебе омерзителен, и этим все сказано.
— Вовсе нет, — возразил Канвейлер. — Я только недавно понял одну вещь, которой не понимал раньше. Сталин был пессимистом.
— К чему ты клонишь? — с подозрением спросил Пабло.
— Только к этому, — ответил Канвейлер. — Сталин был пессимистом. Видимо, стал им в семинарии, где изучал богословие. Проникся манихейским дуализмом. Он должно быть, считал зло настолько укоренившимся в человеческой природе, что уничтожить его можно только вместе с человечеством. И я, старательно изучив данный вопрос, пришел к выводу, что он очень противоречив. С одной стороны, марксизм проповедует доктрину бесконечных возможностей улучшения человека; то есть, основанную на оптимизме. С другой, Сталин показывает нам, насколько порочной считает эту доктрину. Он лучше всех мог судить, возможен ли оптимизм в этом вопросе, и отвечал категорическим отрицанием, уничтожая всех, кого мог, видимо, в полной уверенности, что раз человеческая природа настолько дурна, иного выхода нет. Как может при таких условиях разумный человек становиться коммунистом?
Думаю, Пабло втайне восхитился ловкостью этого ответа, однако счел нужным сказать, что Канвейлер выпутался с помощью «типично буржуазной софистики». Чуть позже, отвечая на тот же самый вопрос, Канвейлер сказал:
— Ты бы ведь не хотел, чтобы я по контракту выставлял у себя в галерее картины партийных функционеров? Но скорее всего меня обязали бы делать именно это, вступи я в партию.
Больше Пабло не задавал ему этого вопроса — по крайней мере в моем присутствии.
Канвейлер посмотрел мои первые рисунки, сделанные после того, как я стала жить вместе с Пабло в сорок шестом году, и очень заинтересовался «скрупулезностью» моих поисков. Сказал, что видит в моих работах состояние духа очень близкое к тому, которое направляло Хуана Гриса. После этого, бывая у нас на юге или в Париже, иногда рассматривал мои работы. Весной сорок девятого года он приехал в Валлорис повидаться с Пабло и купить у него несколько полотен. Остановился в отеле по соседству, обедал и ужинал с нами, проводил в нашем обществе большую часть дня, пока все дела не были улажены. Если Пабло соглашался терпеть его в мастерской, торчал там; оставался со мной, если Пабло находился в дурном настроении и хотел работать без помех. Однажды под вечер, когда мы ждали возвращения Пабло, он попросил меня показать, что я сделала за зиму. Внимательно разглядывал все, что я принесла, притом, казалось, с удовольствием. Закончив, сказал, что хочет предложить мне контракт. Готов был взять все, сделанное той зимой, и соглашался покупать впредь дважды в год то, что будет сделано за предыдущие шесть месяцев. Но я не должна была продавать свои работы больше никому. Меня это очень обрадовало, но и сильно удивило, поскольку я представить себе не могла, что он сам мне предложит работать по контракту. Я ответила, что поговорю с Пабло, и если он согласится, приму это предложение. Вечером я сказала Пабло об этом, и он удивился не меньше меня. Сказал, что как-то просил Канвелейлера взять по контракту в свою галерею Дору Маар, но тот не согласился. Поэтому он даже не думал делать Канвейлеру предложение относительно меня. Но раз Канвейлер сам его сделал, Пабло был целиком «за», и я дала Канвейлеру согласие.
Канвейлер покупал мои картины по ставке тысяча восемьсот франков за двести квадратных сантиметров; рисунки по тысяче восемьсот каждый; цветные по две тысячи пятьсот. Продавал их, как и работы других художников своей галереи, втрое дороже. К примеру, холст размером в двадцать пунктов, примерно два на на два с половиной фута, он купил за тридцать шесть тысяч франков, в то время это составляло около ста долларов, и продал за сто тысяч франков или триста долларов. Как однажды заметил с мрачной иронией Андре Боден, когда мы вели разговор о Канвейлере: «Галерея Лейри — храм искусства и одно из самых подходящих мест для художника умирать с голоду».
Торговцы картинами из других стран, которым требовался Пикассо, были вынуждены приобретать определенное количество картин других художников галереи — Массона, Бодена и прочих, включая теперь и меня. Таким образом Канвейлер приобретал и продавал картины с ритмичностью и бесперебойностью фордовского конвейера.