сущность — перманентное искушение разума. Но это пари, и тот, кто его держал до конца, не мог не увидеть его произвольности. В самом деле, оно предполагает, что существование либо заключают в скобки посредством уточняющей абстракции (не оправданной ничем, кроме незнания того, что, собственно, делать с существованием); либо его подменяют неким суррогатом, который так же неприемлем для концептуального мышления, как и само существование, но вдобавок совершенно чужд сущему. Фактически единственное сверхсущностное, которое можно мыслить, не полагая его с необходимостью и радикально чуждым самой сущности, есть именно существование. Следовательно, если мы хотим мыслить реальное в его целостности, мы должны мыслить сущее в полном смысле этого термина, как общность сущности и существования. Но и в порядке нашего опыта нет такого реального сущего, которое не было бы актуально существующей сущностью и существующим, концептуализируемым посредством той сущности, которая его определяет.
Из этих двух элементов реального на первое место надлежит поместить тот, без которого проблему интеллигибельности реального нельзя даже поставить. Мы говорим о существовании. Без него ни о чем не может быть речи, даже о возможном. Но чистое существование, судя по нашему опыту, остается неуловимым и позволяет мыслить себя только посредством той или другой из своих модальностей. Несомненно, именно этим объясняется тот факт, что философы, громче всех заявляющие сегодня о своей приверженности существованию, на деле говорят совсем о другом и анализируют под именем существования модальности, свойственные человеческому
Для этих разных решений общим является то чувство (на наш взгляд, вполне оправданное), что нельзя внимательно вглядеться в умопостигаемую сущность, не соотнеся ее с чем-то сверхсущностным, что ускользает от схватывания в понятии. Поистине примечательно, что Платон, Плотин и Эриугена параллельно рассматривали последние термины своей диалектики как символы высшего непознаваемого — вернее, символы последнего трансцендентного интеллигибельному. Бог Эриугены непознаваем не только для нас, но и для него самого: непознаваем не по недостатку, а по избытку. То же самое верно в отношении плотиновского Единого и платоновского сверхсущего Блага. Но есть одно странное обстоятельство. Когда все уже сказано, остается тот факт, что во всех этих доктринах сверсущее, которое так тщательно оберегают от концептуализации, в конце концов украдкой проскальзывает в воображение. Чем старательнее мы поднимаемся над интеллигибельным и над сущим, чтобы самым надежным образом обеспечить трансцендентность сверхсущего, тем неизбежнее представляем его себе как некую вещь, чья сущность, можно сказать, заключается именно в том, чтобы не иметь никакой сущности. Во всяком случае, невозможно изолировать это начало от бытия и превратить его в «нечто», не превратив его тем самым в «нечто иное». А коль скоро речь с необходимостью идет об «ином, нежели бытие», о нем неизбежно приходится говорить как о небытии.
Невозможность говорить о нем, быть может, исчезнет, если положить существование в самое основание бытия. Принять такую позицию значило бы в очередной раз признать необходимость полагания сверхсущностного — но не сверхсущего. Сверхсущностное тождественно сверхсущему только в онтологиях типа онтологии Платона, Плотина и Эриугены, которые начинают с отождествления интеллигибельного с сущностью, а сущности — с сущим. Иначе обстоит дело в метафизике существования. Здесь сущность и существование равно входят в структуру реального сущего, и так как примат существования над сущностью полагается
Если что и претерпело изменение со времен Аристотеля, так это понятие самого бытия. Уже Аристотель знал, что в высшей степени заслуживающее имени бытия должно мыслиться не как некая вещь или сущность, но акт. Однако Аристотель отождествлял этот акт с чистым мышлением, а само абсолютное бытие — с блаженной жизнью Ума, вечно созерцающего самого себя. Нет ничего более характерного для его позиции, чем такое обожествление мышления и беатификация объективного познания. Быть может, мы до сих пор недооцениваем грандиозность интеллектуальной революции, свершившейся с осмыслением высшего акта бытия как абсолютного акта существования. Мышление несомненно, раз и навсегда, содержит в себе всю тотальность познаваемого; и малейшая тень новизны запятнала бы его сущность губительным несовершенством. Существование тоже наличествует всё целиком, раз и навсегда; но Существование есть акт бессчетного множества конечных сущностей и способность к свободному умножению экзистенций. Более того, если предположить, что свобода Существования творит некоторые из этих экзистенций, то возникающие в результате сущие суть нечто совсем другое, чем абстрактные Идеи в их конкретном осуществлении. Божественная Идея реального сущего заключает в себе существование, без которого сущее оставалось бы чисто возможным; и божественная идея возможного сущего тоже заключает в себе существование, в силу которого сущее, если бы оно было сотворено, могло стать сущим. Вот почему всякое реальное сущее в его самой потаенной глубине есть то делегирование верховной плодотворной силы, благодаря которой оно раз и навсегда, неотъемлемым образом, пребывает — и пребывает тем, что оно есть. Здесь метафизика причинности и метафизика сущего совпадают, ибо каждое сущее действует как один из актов существования. В границах своей сущности каждое сущее участвует, в качестве причины, в плодотворности того универсума, в лоне которого находится оно само. Порожденный этой причиной мир являет неповторимое свойство быть и оставаться (чем никогда не были миры Аристотеля, Лейбница или Вольфа) одним из бесконечного множества других возможных миров, структуру которых невозможно предугадать. Суверенная свобода стоит у его рождения и вплоть до выбора сущностей, которым этот мир обязан своей умопостигаемой структурой. Эту свободу мир не просто пережил однажды, но по-своему участвует в ней. Его история есть не что иное, как развертывание во времени.
Для того, кто отдает предпочтение такому истолкованию бытия — наиболее связному, а потому и наиболее вразумительному, — метафизическое уже не кажется абстрактным осадком, который выпадает в результате обработки конкретного посредством чисто понятийной диалектики. Напротив, оно предстает как заключенная в самом физическом последняя причина его существования и того, что оно есть. Именно благодаря присутствию и действенности метафизического имеется бытие и сущие. Правда, эти сущие суть вещи, и мы не можем (несмотря на все наши притязания на чистое осмысление) не воображать само бытие как некую вещь, и ничто другое, как вещь — но не вот эту или вон ту, а как вещь саму по себе. Но если многообразный метафизический опыт, размеряющий историю онтологии, несет в себе какое-нибудь знание, то вещи в последнем счете не могут мыслиться созданными из вешей. Ни акт существования, ни сущность — не вещи. Однако
Если возможно говорить о подлинном прогрессе в области метафизики, он состоит в том, что только такая позиция, не жертвуя ничем из достижений греческого умозрения, способна отдать должное самым драгоценным завоеваниям философии Нового времени. Платон, Аристотель и Плотин видели (каждый на свой манер), что Идея, сущность, умопостигаемое и само их умное постижение предполагают нечто запредельное им, от чего они зависят. Но не менее ясно они видели и то, что это запредельное наиболее изначально и непосредственно проявляется в Идее и в умопостигаемой сущности. Здесь ничто не изменилось — кроме способа мыслить то самое начало, которое проявляется в сущности и в Идее. Существование, полагаемое нами у истоов всего, само по себе не есть ни Идея, ни сущность — в том
