проникавшие сквозь бойницы солнечные лучи пересекались и, отражаясь от стен, заливали все ярким светом. Дикие голуби, свившие себе гнезда под крышей башни, вдруг все одновременно вспорхнули и принялись летать с оглушительным шумом.
Наверху тотчас открылась дверь, и три головы склонились над балюстрадой. Среди них мелькнула голова очень черного и, кажется, бородатого мужчины.
Все монахини Вомеля были родом из крестьян, а потому умели хозяйничать и в птичнике, и в крольчатнике, они не забывали запирать двери, чтобы живность не разбегалась. Они разместили карантин в той части замка, которая изначально должна была служить последним бастионом. Под сводами большой квадратной башни находилась просторная комната, занимавшая всю ее площадь. Потолок ее образовывали огромные балки, поддерживавшие плиты сторожевой террасы. Свет проникал сюда через пятьдесят отверстий, образованных зубцами башни, перекрытыми на итальянский манер и кое-как застекленными.
В общем, это было идеальное место, чтобы мариновать подозрительных граждан на свежем воздухе и на солнце. А кроме того, отсюда открывался великолепный вид на зеленоватые глыбы суровых гор, прорезанных тут и там уходящими вверх тропами. В этом неприветливом краю в любую погоду и в любое время года хозяйничал холодный ветер, заставляя непрестанно дребезжать стекла, разметая соломенные подстилки, которыми был устлан пол, грозным прибоем ударяясь в стены.
Приходилось закрывать плащами четыре деревянные бочки с питьевой водой, чтобы в них не попадала пыль. Точно так же при помощи лошадиных попон, шалей, старых юбок и прочей женской одежды постарались отгородить уголок, где стояли ведра, служившие отхожим местом. В одной из бойниц, прямо на плитах, разводили огонь, чтобы те, у кого еще были кое-какие припасы (чай, кофе, шоколад), могли приготовить себе еду. И если костер забывали залить (а заливали его обычно мочой, так как питьевую воду приносили только раз в день), то ветер поднимал тучи золы и разносил ее по комнате.
Заболевали там очень часто.
— Вот видите, — говорили монахини, — как хорошо, что вас задержали. В окрестностях есть деревни, где еще ни один человек не умер. А вы бы могли их заразить.
Это было заведомой ложью, так как окрестные деревни давно уже были опустошены так же, как и все прочие. Только люди умирали там в лучших условиях; иногда к их услугам были врачи и лекарства и, уж во всяком случае, собственные постели с пологом, который избавлял их от лишних страданий, причиняемых ярким светом, мучительным для больных холерой.
Умерло уже больше двадцати больных. Приходилось принимать жесткие меры, чтобы справляться с оставшимися в живых, особенно с родственниками умерших. В отличие от того, что происходило на свободе, смерть вызывала здесь взрывы, вероятно, подлинного, но очень шумного горя. Когда несчастье настигает человека дома, в семейном кругу, у него есть возможность и даже право оставаться самим собой и, оплакав ушедшего, подумать о собственном спасении. Здесь же горе обрушивалось на человека среди бела дня, на глазах у всех, и люди отступали, сбивались в кучу в противоположном углу комнаты, как овцы, увидевшие в овчарне волка. Эти мощные стены, эта крепко запертая решетка внизу (а еще эти солдаты на лошадях — такие красные) отнимали последнюю надежду схитрить, как это можно было бы на воле и как это всегда бывает там, где смерть устраивается надолго. Люди не просто теряли близких. Они читали таинственное и грозное напоминание:
— Что у вас там творится? — кричали солдаты.
— С ними никакого сладу нету, — отвечали монахини, гордясь тем, что они-то не умерли.
Действительно, судьба до сих пор была к ним милостива. К мертвым они относились равнодушно и небрежно. Поднимались солдаты с носилками. Они были очень добры, утешали, ласково похлопывали по плечу женщин, шутили. Но губы у них под усами белели от страха. С трупами они управлялись неловко. Движения были напряженными, они предпочитали брать умерших за ноги, а не за голову и чертыхались, когда (а это происходило почти каждый раз) сведенные от боли мышцы расслаблялись и тело вздрагивало в их руках, в последний раз извергая и сверху, и снизу эти зловонные белые соки, похожие на свернувшееся молоко.
Первое время оставшуюся после умершего соломенную подстилку пытались сжигать. Но пропитанная испражнениями солома, сжигавшаяся в одной из бойниц галереи, заполняла густым, невыносимо зловонным дымом все карантинное помещение, так что не спасали ни его размеры, ни хорошая вентиляция; дым отравлял всю башню, заполнял лестницы и даже коридоры, добирался до комнат монахинь и даже до солдат. В конце концов солому стали просто сгребать в угол, где она и высыхала. Совместная жизнь в заточении породила легенды, позволявшие жить в этих условиях и, поскольку ничего другого не оставалось, даже смиряться с ними. И они были не глупее всех прочих. В частности, здесь считалось, что холера незаразна. «Если бы она была заразна, — говорили они, — мы бы все уже давно умерли. А мы-то живехоньки». (Некоторые даже добавляли: «Да еще как!») А раз так, заразной она не была. Значит, не нужно сжигать солому, от которой идет такой удушливый и тошнотворный дым. И что еще важнее — не надо в карантине устраивать еще один карантин для лиц, ухаживавших за умершим или бывших с ним в контакте. Когда кто-то заболевал и корчился в предсмертных муках, остальные удалялись в другой конец залы: зрелище было не из приятных, но отойти в сторону можно было не из-за трусости или малодушия (в чем невозможно признаться в приличном обществе), но, напротив, из скромности и благовоспитанности (столь милой заурядным людям), на которых это приличное общество и держится.
Запертый в карантине (а человек всегда винил в этом только самого себя, свою неловкость и неосторожность; ему никогда не приходило в голову обвинять правительство, расставившее на дорогах солдат), валявшийся на соломенной подстилке человек не переставал быть тем, чем он был. У него по- прежнему был собственный дом, рента; он все еще чем-то обладал, оставаясь нотариусом, судебным исполнителем, торговцем сукнами, отцом семейства, девицей на выданье и даже лжецом, лицемером или ревнивцем, знаменитостью в столице своего кантона или простаком.
На воле можно было бы спрятаться в лесу, в охотничьем домике, на ферме, в загородном доме (что, собственно, все и делали в тот момент, когда их задерживали солдаты). Там можно было сохранить свое достоинство. Здесь надо было стараться не утратить его.
Надо было приспосабливаться к ситуации. Вот для чего и нужны были эти местные легенды, и в первую очередь легенда о незаразности холеры, ибо она проливала бальзам на раны и даже придавала мужества или по крайней мере того, что могло бы выдаваться за мужество. Вплоть до момента, когда у человека появлялся тот удивленный взгляд, который Анджело заметил у патрульного офицера, и когда он уже прислушивался только к тому, что происходило в его собственном организме. Но очень скоро сознание отключалось, и человек едва успевал услышать шум, производимый честной компанией, вежливо удаляющейся от него.
Вновь прибывшие обычно день, а иногда и два, оставались у двери. Они никогда не присоединялись сразу к старожилам карантина на чердаке старой башни, к тем, кто находился здесь уже дней десять — пятнадцать. Те это понимали (они понимали, что непросто смириться с этим новым образом жизни; им были знакомы и это отвращение, и эта отчужденность, для преодоления которых нужно было время) и не обижались. Они давали им время освоиться. Старожилы шутили и хвастались, чтобы дать новичкам повод подойти к ним, естественным образом включиться в их общество и избавиться от ощущения, что спасение только в бегстве. Старожилы радовались и благодарили солдат, когда к их обществу добавлялись два, четыре или десять человек. «Чем больше глупцов, тем веселее», — говорили они. Их радовало сознание, что они разделяют общую участь (в этом есть что-то утешительное), что не только они оказались неловкими и неосторожными, а и другие тоже, что бдительные солдаты не пропускают никого и все в конечном счете оказываются в карантине и что в их участи нет ничего исключительного. А это было очень важно — сознавать, что ты разделяешь общий удел. В этом они и пытались убедить жавшихся у двери новичков, которые еще не решались смириться: заключение в этой огромной, заполненной грохочущим ветром, светом и страхом зале под сводами Вомельской башни казалось им чем-то исключительным и невероятным.
Анджело и молодая женщина тоже растерянно остановились на пороге. В завывании ветра было что- то патетическое. Ослепительный свет, насквозь пронизывающий карантинную залу, золотил даже грязную