В целом современный кризис, как и всякий жертвенный кризис, следует описывать как стирание различий: их стирает качание антагонистического маятника, но это качание никогда не осознается в своей истинной сути — то есть как все более трагическая и бесплодная пульсация больного различия, которое вроде бы постоянно растет, а на самом деле исчезает в попытках каждого его присвоить. Каждый мистифицирован локальными восстановлениями структурности, все более непрочными и временными, происходящими в интересах каждого из антагонистов по очереди; всеобщая деградация мифического протекает в виде размножения соперничающих форм, которые непрерывно друг друга истребляют и находятся в двусмысленных отношениях с мифом, поскольку всякий раз являются настолько же демистифицирующими, насколько и мифическими — мифическими даже в самом процессе демистификации, не иллюзорной, конечно же, но всегда направленной только на
Очевидно, что греческая трагедия может сообщить об этом процессе, свою связь с которым она ощущает, больше, нежели психоанализ, считающий, что стоит вне этого процесса. Психоанализ может основать собственную достоверность лишь на исключении тех текстов, верное понимание которых пошатнуло бы его основы. Поэтому произведение искусства одновременно и шельмуют, и превозносят. С одной стороны, неприкасаемое, фетишизируемое под углом красоты, оно, с другой стороны, радикально отрицается и выхолащивается, превращается в нереальную, утешительную и мистифицирующую противоположность по отношению к беспощадной и безутешной научной истине, в пассивный объект, всегда непосредственно доступный какому-то абсолютному знанию, стальную твердость которого все по очереди хотели бы олицетворять.
Насколько мне известно, лишь писатели по-настоящему догадывались об этом процессе мистифицирующей мистификации — но не психоаналитики, не социологи. Замечательнее всего здесь фактическое соучастие собственно литературной критики, ее послушное потворство — разумеется, не «редуцирующим» претензиям той или иной доктрины, которые критика свирепо поносит за все, что в них есть по-настоящему проницательного и близкого к шедеврам, ею будто бы защищаемых, — но общему принципу абсолютной беззубости и незначительности «литературы», априорному убеждению, что ни одно произведение, снабженное ярлыком «литература», не может иметь ни малейшего отношения к какой бы то ни было реальности. Несколько раз мы видели, как Софокл разоблачает мифы психоанализа, но никогда не увидим, как психоанализ разоблачает мифы Софокла. Ни разу психоанализ по-настоящему не опережает Софокла; в самом лучшем случае, как здесь, Фрейд может к нему сколько-то приблизиться.
Анализировать текст под углом жертвы отпущения и ее механизма, рассматривать «литературу» в категориях коллективного насилия — значит ставить вопрос не только и не столько о том, что в тексте есть, сколько о том, что в нем пропущено. Это и есть, несомненно, главный прием радикального критического подхода. На первый взгляд, это невозможно, неосуществимо; всякое практическое приложение обречено, по-видимому, на предельную обобщенность, на такую степень абстрактности, что ее интерес останется крайне узок.
Но стоит еще раз обратиться к тому тексту, который мы комментируем, и станет ясно, что дело обстоит совершенно иначе. Мы находим весьма примечательное, а если вспомнить о контексте, даже ошеломляющее зияние.
Говоря о греческой трагедии, почти всегда ссылаются — прямо или косвенно — на одно конкретное произведение, которое считается самым репрезентативным, самым главным образцом и выражением всего трагического жанра. Эта начатая Аристотелем традиция жива и среди нас. Если ты Зигмунд Фрейд, то у тебя нет никаких причин ее отбрасывать; наоборот, есть все основания следовать ей.
И однако же Фрейд ей не следует. Разумеется, мы имеем здесь в виду «Царя Эдипа». Мы и сами обращались выше к этой трагедии. А Фрейд обходит ее полнейшим молчанием всюду — и в цитируемом нами тексте, и до него, и после него. Речь заходит об Атгисе, об Адонисе, о Таммузе, о Митре, о титанах, о Дионисе и, конечно, о христианстве (демистификация обязывает!), но ни разу — об Эдипе как трагическом герое, о «Царе Эдипе».
Могут возразить, что «Царь Эдип», в конце концов, — всего лишь одна из множества трагедий и ничто не обязывает Фрейда прямо цитировать ее. Пусть она в тексте специально и не упомянута, но вполне возможно, что она оттуда специально не исключена. Можно предположить, что она просто включена в общий ряд, объединена с остальным трагическим корпусом.
Возражение это не имеет силы. Стоит заметить отсутствие архетипической трагедии, как некоторые детали текста бросаются в глаза и прямо говорят, что это отсутствие совершенно не случайно.
Если перечитать фрейдовское определение
Возможно ли, что Фрейд здесь не вспомнил об Эдипе, что он попросту забыл об Эдипе, что Эдип буквально выпал у него из памяти? Понятна выгода, которую чуткие ищейки неопсихоанализа, пущенные сворой по следу «Тотема и табу», могли бы извлечь из этого забывания с точки зрения симптоматики. Им следовало бы увидеть в «Тотеме и табу» не классический
Кажется, будто Фрейд «Тотема и табу» так не похож на себя, что бессознательно вычеркивает Эдипа, подавляет Эдипа. У нас кружится голова. Переливы фффантазмов [так!] учащаются до такой степени, что мы слепнем!
К счастью, есть и другая возможность. В предложении, которое мы только что еще раз процитировали, есть маленькая оговорка, которая может оказаться важной. Фрейд говорит, что трагическая вина не имеет ничего общего с тем, как мы понимаем вину в обычной жизни,
На протяжении всей книги Эдип блистает отсутствием. Этот пропуск нельзя назвать ни естественным, ни бессознательным — он совершенно сознателен и рассчитан. И искать здесь нужно не комплексы, а обычные мотивы (к тому же мотивы намного более разнообразные и интересные, чем комплексы). Нужно задать вопрос, почему в одном из текстов Фрейда Эдип подвергается вполне систематическому исключению.
Если рассмотреть это исключение в свете не только контекста, но и всего текста, оно покажется еще удивительнее. О ком и о чем идет речь в «Тотеме и табу»? Об «Отце первобытной орды», который, как утверждается, однажды был убит. Итак, речь идет об отцеубийстве. Это и есть то преступление, которое Фрейд обнаруживает в греческой трагедии и в котором сами преступники обвиняют свою жертву. Но именно в убийстве Отца сперва Тиресий, а потом и все Фивы обвиняют несчастного Эдипа. Трудно мечтать о более идеальном совпадении, о более полном согласии между излагаемой в «Тотеме и табу» концепцией греческой трагедией и сюжетом «Царя Эдипа». Если когда и уместно вспомнить о случае Эдипа, то именно сейчас.