«Иванов постоянно твердил, что Чурбанову «не отвертеться», что я должен помочь следствию, — так, уже здесь, в нашей колонии, рассказывал мне Айтмуратов. — Иванов говорил, что Чурбанов сразу после ареста чистосердечно во всем признался, и очень хвалил Есина, Камалова, Худайбердыева за то, что все они покаялись и дали на него показания. Тот же Иванов говорил, что Есин, Худайбердыев теперь стали «своими людьми», друзьями следствия, и их помощь будет оценена по достоинству. Но от меня требовали дать показания и на Кунаева, тогда еще члена Политбюро. Следователь Пирцхалава говорил мне, что это поручение Гдляна. Но на Кунаева я свое согласие не дал».
А вот что Айтмуратов рассказал мне о своих братьях. «Младший брат Айтмуратов Турганбай сдал группе Гдляна 74 тысячи рублей своих заработанных трудом денег. Его мать — 80-летняя Пирманова Марьям — так же сдала группе Гдляна свои личные сбережения на 17 тысяч рублей. Жена Айтмуратова, Фердоус, сдала Гдляну 45 тысяч рублей, заняв деньги у родственников, из них 15 тысяч принадлежали ее сыну и снохе. Потом родственники сдали еще 15 тысяч рублей».
Так образовались «взяточные» деньги. В феврале 1990 года Айтмуратов говорил об этом в Верховном Суде СССР. Но ему никто не поверил, и он получил 10 лет.
Когда мне дали слово в суде по делу Худайбердыева, я спросил: «Гражданин председательствующий, как вас понимать, что Худайбердыев передал мне взятку как вышестоящему должностному лицу. Гражданин председательствующий, с чего вы взяли, что я являюсь по отношению к Худайбердыеву вышестоящим должностным лицом?» Председатель суда изумился и спрашивает у меня: «Откуда вы это знаете?» — «В газете прочитал», — говорю я. «А вам что, в тюрьме газеты дают?» Вот что их волновало. В Лефортове не было радио, но газеты мы периодически получали.
Суд не принял во внимание, что Худайбердыев, Председатель Совета Министров Узбекистана, член ЦК КПСС и депутат Верховного Совета СССР, не подчинялся мне по службе и никак от меня не зависел. На самом деле он занимал более высокое служебное положение, нежели я, спрашивается, за что же он в таком случае вручил мне 50 тысяч рублей (так записано в обвинительном заключении)? Другими словами, Худайбердыев в силу своего должностного положения не нуждался в моей помощи и не мог рассчитывать на какую-либо протекцию с моей стороны. Зачем же, спрашивается, нужны такие натяжки в обвинительном заключении? А над ним работали юристы высшей квалификации. Подчеркну и другое: я никогда не использовал свои родственные связи и свое служебное положение в интересах каких-либо лиц. 29 августа 1989 года Худайбердыев заявил в суде, что Гдлян силой заставил его дать на меня показания. Его «обрабатывали» еще задолго до очной ставки со мною. По словам Худайбердыева, Гдлян пять раз репетировал его будущую очную ставку со мной в своем следственном кабинете, причем в этот момент сам Гдлян был «в образе» Чурбанова, и подавал за меня «реплики». Другие участники «кремлевско-узбекского дела»: Норов, бывший генерал, сейчас он инвалид, Норбутаев, тоже генерал (по приказу Гдляна и Иванова этот человек в течение длительного времени находился в следственной тюрьме КГБ Узбекистана, где его держали в одной камере с уголовниками, и он в течение месяца или двух был вынужден принимать пищу на параше и убирать за этими зэками — уму непостижимо, что пережил этот человек), третий генерал — Джамалов, который тоже здесь, бывший начальник УВД Ташкентской области, генералы Сатаров и Сабиров — все они тут, в «зоне», рассказали мне жуткие истории о том, как Гдлян и Иванов добивались у них показаний против меня, какие им взамен обещались льготы, «послабления» и все остальное. Дело доходило до того, как я уже говорил, что с отдельными из них еще задолго до моего ареста репетировались очные ставки со мной: в роли Чурбанова выступал кто-то из следователей, подавал, как в театре, «реплики». Так отрабатывались различные варианты их поведения во время предстоящих встреч со мной. Тем не менее я вел себя так, что эти очные ставки срывались. Даже очная ставка с Бегельманом — и та сорвалась: Бегельман что-то читал по бумажке, заранее написанной, что-то он выучил наизусть, я терпеливо слушал, потом, когда мне дали возможность говорить, напрочь разбил все его доводы. На этой очной ставке присутствовали Каракозов и Миртов — и я вижу как вдруг занервничал Каракозов, как неловко почувствовал себя Миртов; 240 тысяч рублей уплывали от них совершенно реально. А накануне этой очной ставки, когда мы с Каракозовым находились в кабинете вдвоем, он присел рядышком со мной на стул и елейным голосом вдруг зашептал: «Юрий Михайлович, есть такой Мусаханов, 70-летний старик, Герой Социалистического Труда, бывший первый секретарь Ташкентского обкома партии, который говорит, что он тоже давал вам 20 тысяч рублей». Я пропустил это мимо ушей. Самой очной ставки с Мусахановым у меня не было, ибо Каракозов догадался, что Мусаханов тут же сникнет и не выдержит моих вопросов. И вот на этой очной ставке с Бегельманом, когда нам наконец предоставили возможность задать друг другу вопросы, я спросил: «Петр Борисович, когда мы с вами в Ташкенте посещали профилакторий МВД, Мусаханов был с нами?» (Я ездил туда, чтобы посмотреть профилакторий и принять баню. И именно там, согласно версии Каракозова, в бане, Мусаханов и передал мне 20 тысяч рублей. Больше с Мусахановым мы нигде не встречались — это опять по версии Каракозова). Бегельман не рассчитывал получить этот вопрос, растерялся и сказал, что Мусаханова с нами не было. Очная ставка тут же была прекращена, Бегельмана вывели, бросая ему в спину свирепые взгляды. Когда мы остались вдвоем с Каракозовым, он заорал: «Что вы мне тут «тюльку» подбрасываете!» Вот эта «тюлька» была его любимым выражением. «А вы, — говорю, — зачем мне эти «тюльки» подкидываете?» Очная ставка сорвалась, и я решил, что меня в этот день никто не вызовет, но через час начался новый допрос. Бывали такие дни. когда мне устраивали по две-три очные ставки подряд. Брали, как говорится, на измор, не считаясь ни с существующим уголовно- процессуальным кодексом, ни с моей человеческой усталостью. Вызывать — и давить, давить! И если по существующим нормам все допросы полагается заканчивать в 22 или 23 часа, то мои очные ставки заходили далеко за полночь. И рано утром, как говорится, «с первыми петухами», чтобы я не успел прийти в себя и выспаться, снова устраивали допрос.
Когда мне казалось, что у Гдляна хорошее настроение, я пытался пойти с ним на откровенный человеческий разговор. Нет, он не хотел меня слушать. С Ивановым у меня как-то раз получилось «поговорить по душам», длился этот разговор четыре часа после вечернего допроса. Иванов сидел потупив взор. Возразить ему было нечего. Я призывал Иванова: «Одумайтесь, что вы делаете, вы еще молоды, вам же никто этого не простит». Рядом с ним сидел новый «приватный» следователь, приехавший из Вологды, производивший впечатление нормального, еще неиспорченного человека, — так вот он, незаметно для Иванова, согласно кивал головой в ответ на мой реплики и доводы. Иванов сидел красный, как рак. И вот когда уже надо было чем-то заканчивать, он говорит: «Хорошо, мы все это оформим протоколом допроса. Вы согласны?» Разумеется, я был согласен. Тогда — все, дело бы лопнуло, больше говорить было бы не о чем. Разумеется, никакого протокола допроса не было. То ли Иванов сообразил, то ли Гдлян подсказал…не знаю. Через несколько дней я спросил у Иванова: «Николай Вениаминович, где же этот протокол, ведь он важен для нас обоих?» Иванов ответил, что протокола нет и никогда не будет. Вот так…
Не знаю, есть ли у Гдляна дети, а у Иванова — есть. Иванов не упускал возможность сказать мне, что, когда он уставший приезжает домой и не хочет ни с кем разговаривать, его маленькая дочка ласкается к нему, и усталость тут же как рукой сняло. Иванов говорил, что его ребенок считает: при усах и бороде папе очень идет прокурорский мундир.
Когда-нибудь эта девочка узнает, как ее папа в этом же самом мундире мучил заключенных…
Я возвращался в камеру, а там меня поджидал мой собственный стукач Киселев, 70-летний старик — мерзавец, бывший генерал-лейтенант, работавший в Комитете по внешним экономическим связям… Там и генералы тоже работают, такая организация. Он следил за каждым моим шагом. В общем, и здесь меня ни на минуту не оставляли в покое.
Кроме Кунаева, всех этих следователей волновал еще и Щербицкий. Тогда он работал Первым секретарем ЦК КП Украины и являлся членом Политбюро. Но даже это следователей не остановило, у этих людей не было ничего святого. Они требовали от меня назвать сумму, которую я якобы передал Щербицкому. А я в кабинете Щербицкого был всего-то раз или два, да и то в присутствии других товарищей. Имя Лигачева в то время не возникало, Горбачева — тем более, Гдлян и Иванов доберутся до них позже, а о Кунаеве действительно у нас был разговор, но после того как бегельмановские 240 тысяч рухнули, Кунаев сразу перестал их интересовать. Правда, чуть позже у меня была очная ставка с некой то ли узбечкой, то ли казашкой, мне сказали, что ее фамилия — Байтанова, которая очень бойко рассказывала, как она прилетела в Москву, чтобы передать мне от Кунаева в «кейсе» свыше двухсот тысяч рублей. Она говорила, что прямо с трапа самолета увидела меня, стоявшего у большой черной машины с букетом роз в руках. Она утверждала, что это происходило в 1979 году; между тем в это время «Чайки» у меня не было — короче, Байтанова врала