Полоснул кочегар по джуту, раскрыл: белая вата плотно лежит, будто снег, лопатой прибитый.
— Начинай, — шепотком говорит чиновник.
И начал скорпион сдирать слой за слоем эту вату. Чиновник тут же крутится. В окна столько народу нажало, что в комнате темно стало. Жандарм два раза ходил отпугивать. А ваты все больше да больше. Копнет ее скорпион, ломоток один, а начнет трепать, — глядишь, облако выросло. Чиновник уж весь в пуху, пятится. Дорогие мои! Скорпион еще и четверти кипы этой не отодрал — полкомнаты ваты, и уж окно загородило. Он уж в ней по брюхо стоит, как в пене, и уж со злости огрызается, рвет ее клочьями, ямку посередке копает.
Кочегар говорит:
— Пилу, может, принести?
Чиновник как гаркнет:
— Вон отсюда, мерзавец!
А наш старший:
— Это как же? Занесите в акт: оскорбили понятого.
Мы уж к двери пятимся, вата на нас наступает. Чиновник видит: костюм уж не уберечь, там же роется.
Их уж там видно стало, как во сне, потонули вовсе. А старший наш кричит:
— Ничего не видать, может, обман, может, еще подложите чего?
Уж и взбеленился чиновник, выбегает оттуда: домовой не домовой — чучело белое, вата на нем шерстью. Эх, тут как заорут ребята:
— Дед-мороз!
Он назад. Они там с досмотрщиком вату топчут, примять хотят, да где! Она пухнет, всю комнату завалила, а полкипы еще нет.
Выскочил таможенный чиновник:
— Мерзавец! — кричит. — Запереть его там.
И побежал домой. Мальчишек за ним табун целый. Я на пароход. К Сеньке. «Где Зуев?» — «Сейчас был». Мы туда-сюда, нет Зуева. Так больше и не видал его никто. Сундучок его сдали в контору. И за сундучком никто не пришел.
Николай Исаич Пушкин
Стоят на пристани пассажиры, ждут парохода.
— Вон, вон, кажется, «Пушкин» идет.
Отвечают портовые люди:
— Правильно, это Стратонов.
Пассажиры:
— «Пушкин» ведь?
— Ну да: Николай Исаич.
Пассажиры переглядываются — вот неучи какие моряки: не знают, что Пушкин — Александр Сергеич. Николай Исаич Пушкин! Вот дураки-то.
А Николай Исаич стоит на мостике «Пушкина», глядит в бинокль и рявкает из бороды:
— Права… еще права. Так, так держать!
И знает Николай Исаич, что весь «Пушкин», от верхушки мачты до днища, — все это он — Николай Исаич. И что когда посадит он «Пушкина» на мель, никто не скажет: «Пушкин» напоролся, а прямо будут говорить:
— Николай Исаич на мель сел. Стратонову скулу помял… пять футов воды в трюме.
Сам все эти пять футов воды ртом бы выпил, и пусть бы обе скулы, всю бы морду ему разворотили, с радостью дал бы Николай Исаич, лишь бы не было такого греха.
И так вот всякий капитан.
Потому и говорят: «Ерохин снялся; Федор с моря идет».
А в «Федоре» этом — десять тысяч тонн, и на носу накрашено: «Меркурий».
Я сам это понял только тогда, когда первый раз посадил парусник. Дело было просто. Шел я в свежую погоду у Тендры, ночью. Помощник мой вахту стоял. Вот по времени должна уж быть Тендра. А это, надо сказать, песчаная коса, ее и днем-то за двести саженей можно не увидеть. Я вышел и слышу: не та зыбь, метет прибой, россыпи слышно.
Я говорю помощнику:
— Сейчас в Тендру вопремся, уваливайтесь под ветер.
А он говорит:
— Приведите к ветру, лот брошу.
То есть чтоб я поставил судно против ветра, а он смерит, сколько глубины!
А привести к ветру — это выходит с ходу еще сажень двадцать пролететь к берегу.
— Приведите! — кричит помощник.
— На вашу голову?
— Ладно. — И побежал он с лотом на бак.
Я привел, и еще ходу не потеряли, как ткнуло в грунт и дрогнуло все судно. Подняло зыбью и ударило дном. У меня душа оборвалась.
Потом на берегу спрашивали:
— Ты под Тендрой сидел?
— Да, понимаешь, помощник…
Все усмехаются, отворачиваются. Никто настоящего слова не сказал. Отец только мне сказал это слово, да его не напечатают. И верно. А помощнику что? Сидел-то ведь не он, а я.
И с тех пор я уже накрепко понял: не судно ходит, а капитан. Не судно гибнет, а…
Вот тут-то я вам и расскажу недавний случай с моим другом-приятелем. Дело было так.
Ледокол промышлял во льдах в Белом море. Промышлял, то есть у него на борту было душ полтораста промышленников, и ледокол лазил меж льдов по свободной воде, шел туда, где залег зверь. Капитан был молодой, лет тридцати пяти мужчина. Промышленники его любили за то, что с ним пойдешь — всегда удача. Зверя было «балго», и набили на льдине тюленей — беда сколько. Били и отстать не могли, в раж вошли люди от крови и от удачи. Такая жара пошла, что капитан сам не выдержал, сбежал на лед и садил багром тюленьи головы.
— Эх, здорово капитан завел, — красные, в поту и в крови, хвалили капитана промышленники.
А с запада потянул ветерок. Капитан уж на месте и торопит ребят:
— Ну, кончай! Кончай!
Да как бросишь? В десять лет раз, старики говорят, такая удача! Не бросать же, коли само счастье в руки лезет. Отвернись от него, так и оно отворотится. А вест свежает. Свежает вест, давит на лед, и вот двинулась льдина, и дрейфует (дрейфовать — идти без машины, силой ветра) ледокол у кромки со льдом вместе. Помалу дрейфует к востоку.
Темнеть стало. Ай, и капитан, ну и капитан — прямо счастью в карман вперся! Еще полчасика!
— Все на борт, снимаюсь!
Двинул капитан вдоль кромки: узкой полосой шла, как река в ледяных берегах, свободная вода.
— Умаялись, ребята, вари чего там на ужин.
А капитан дал полный ход: надо уйти из этой щели, а еще не известно, как там лед впереди. Часом бы раньше…
— А ну, смотайся в машину, скажи там, чтоб шевелили, сколько духу.
И стал капитан серьезным. Ходил по мостику и слышал, как внизу гомонят ребята, какого-то Митьку дразнят: вгорячах себе в валенок багром засадил. До Митьки тут! Ходу, ходу еще! Вон лед прямо по носу. Нет, это не поворот в канале, а затор. А может, слабый лед? И капитан заметил, как помощник косым