белая пена через Антониев корабль. Никто на корабле не спал, и сам Антоний на руле стоял. И как раз тут, вот уж скоро, должны быть рядом Волчьи зубы.
Вдруг Антоний повернул корабль — и все поняли, что направил прямо на Волчьи зубы. Да с такого хода!
Старик подбежал к Антонию:
— Хозяин! Что делаешь? На каменья правишь!
— Не горюй! — орет Антоний. — Открывай трюм, ребята, кидай бочки за борт, пока не крикну баста. Живо!
Бросились матросы, открыли трюм и давай валить бочки за борт. С ума сошел хозяин. Да все равно — не горюй!
— Вали, вали! — кричит Антоний, — живо!
Половину груза вывалили матросы. А каждый в уме путь мерит: вот-вот уж скоро Волчьи зубы.
А «Не Горюй» всплыл выше, легче стало судно, и совсем на бок положил его ветер. А на самые на Волчьи зубы напрямик к порту гонит свой корабль Антоний.
И вот они, буруны, белеют во тьме над «зубами», ревом ревет вода, пенится. В самые буруны гонит Антоний судно, со всего ходу. Матросы глаза зажмурили. Ждут, как треснет с ходу, как полетят на палубу мачты, как горшок об камень, разлетится вдребезги судно.
Влетел Антоний в пену и крикнул:
— Антоний идет! Держись!
Затрясся в пене корабль и прошел дальше. Матросы друг на друга глядят — стоят мокрые и понять не могут: на том ли, на этом свете? А корабль полугруженый лежал боком и сидел в воде как порожний. Бежит дальше.
Ветер давит паруса, трещат снасти. Вот уж два паруса выдавило; как лист по ветру унесла погода белые клочья в черную ночь. Прет Антоний прямо в порт — вон огни по берегу рассыпались, переливаются, дышат как уголья. Влетел в порт Антоний и отдал якорь.
А к судну уж шлюпка тащится.
Кричат:
— Не с маслом ли?
И часу не прошло — полна палуба купцов у Антония. Набивают цену — дай только хоть баночку.
— А парохода, — спрашивают, — не видали?
— А не знаю, — говорит Антоний, — раньше нас вышел, видать, не к вам пошел.
Продал Антоний в тот же час все масло, что у него осталось, — и такую цену дали ему, что и не снилось Антонию.
А наутро пришел пароход. Антоний капитану шляпой машет.
И ни бочки не взяли с парохода. Повернул пароход и задымил сердито.
А Антоний пришел домой.
— Нет, — говорит, — не буду я счастья моего до донышка высасывать. Переехала мне дорогу плавучая кузница!
Продал корабль, матросов всех деньгами одарил.
— Спасибо, — говорит, — за службу, ни разу меня не выдали, ребята.
И открыл Антоний на берегу корчму «Не Горюй».
Черные паруса
Обмотали весла тряпьем, чтоб не стукнуло, не брякнуло дерево. И водой сверху полили, чтоб не скрипнуло, проклятое.
Ночь темная, густая, хоть палку воткни.
Подгребаются казаки к турецкому берегу, и вода не плеснет: весло из воды вынимают осторожно, что ребенка из люльки.
А лодки большие, развалистые. Носы острые, вверх тянутся. В каждой лодке по двадцать пять человек, и еще для двадцати места хватит.
Старый Пилип на передней лодке. Он и ведет.
Стал уж берег виден: стоит он черной стеной на черном небе. Гребанут, гребанут казаки и станут — слушают.
Хорошо тянет с берега ночной ветерок. Все слыхать. Вот и последняя собака на берегу брехать перестала. Тихо. Только слышно, как море шуршит песком под берегом: чуть дышит Черное море.
Вот веслом дно достали. Вылезли двое и пошли вброд на берег, в разведку. Большой, богатый аул тут, на берегу, у турок стоит.
А ладьи уж все тут. Стоят, слушают — не забаламутили б хлопцы собак. Да не таковские!
Вот чуть заалело под берегом, и обрыв над головой стал виден. С зубцами, с водомоинами.
И гомон поднялся в ауле.
А свет ярче, ярче, и багровый дым заклубился, завился над турецкой деревней: с обоих краев подпалили казаки аул. Псы забрехали, кони заржали, завыл народ, заголосил.
Рванули ладьи в берег. По два человека оставили казаки в лодке, полезли по обрыву на кручу. Вот она, кукуруза, — стеной стоит над самым аулом.
Лежат казаки в кукурузе и смотрят, как турки все свое добро на улицу тащат: и сундуки, и ковры, и посуду, все на пожаре, как днем, видать. Высматривают, чья хата побогаче.
Мечутся турки, ревут бабы, таскают из колодца воду, коней выводят из стойл. Кони бьются, срываются, носятся меж людей, топчут добро и уносятся в степь.
Пожитков груда на земле навалена.
Как гикнет Пилип! Вскочили казаки, бросились к турецкому добру и ну хватать, что кому под силу.
Обалдели турки, орут по-своему.
А казак хватил и — в кукурузу, в темь, и сгинул в ночи, как в воду нырнул.
Уж набили хлопцы лодки и коврами, и кувшинами серебряными, и вышивками турецкими, да вот вздумал вдруг Грицко бабу с собой подхватить — так, для смеху.
Баба как даст голосу, да такого, что сразу турки в память пришли. Хватились ятаганы откапывать в пожитках из-под узлов и бросились за Грицком.
Грицко и бабу кинул, бегом ломит через кукурузу, камнем вниз с обрыва и тикать к ладьям.
А турки за ним с берега сыпятся, как картошка. В воду лезут на казаков: от пожара, от крика как очумели, вплавь бросились.
Тут уж с обрыва из мушкетов палить принялись и пожар-то свой бросили. Отбиваются казаки. Да не палить же из мушкетов в берег — еще темней стало под обрывом, как задышало зарево над деревней. Своих бы не перебить. Бьются саблями и отступают вброд к ладьям.
И вот, кто не успел в ладью вскочить, порубили тех турки. Одного только в плен взяли — Грицка.
А казаки налегли что силы на весла и — в море, подальше от турецких пуль. Гребли, пока пожар чуть виден стал: красным глазком мигает с берега. Тогда подались на север, скорей, чтоб не настигла погоня.
По два гребца сидело на каждой скамье, а скамей было по семи на каждой ладье: в четырнадцать весел ударяли казаки, а пятнадцатым веслом правил сам кормчий. Это было триста лет тому назад. Так ходили на ладьях казаки к турецким берегам.
Пришел в себя Гриц. Все тело избито. Саднит, ломит. Кругом темно. Только огненными линейками светит день в щели сарая. Пощупал кругом: солома, навоз.
«Где это я?»
И вдруг все вспомнил. Вспомнил, и дух захватило. Лучше б убили. А теперь шкуру с живого сдерут. Или на кол посадят турки. Для того и живого оставили. Так и решил. И затошнило от тоски и от страха.