Марков только что ушел в машину, когда Тихона привели на бак. Возле носового трюма должна была состояться встреча.
— А он ногой захватит, — говорил Храмцов.
— А сапоги ему надеть, — советовал боцман.
Тихону на ноги надели сапоги с голенищами — это его забавляло. Он любопытно глядел на ноги, и казалось ему самому тоже смешно. Но Храмцов уже стал его обхватывать, командовал, как завести руки Тихона себе за спину. Тихону все это нравилось, он послушно делал все, что с ним ни устраивали. Пузатый, с рыжей бороденкой, в русских сапогах, на согнутых ногах, он казался веселым, деревенским шутником, что не дурак выпить и народ посмешить.
Храмцов жал, но оранг не понимал, что надо делать.
— Сейчас я ему поддам пару!
Храмцов углом согнул большой палец и стал им жать обезьяну в хребет.
Вдруг лицо Тихона изменилось — это произошло мгновенно — губы поднялись, выставились клыки и вспыхнули глаза. Сонное благодушие как сдуло, и зверь, настоящий лесной зверь, оскалился и взъярился.
Храмцов мгновенно побелел, пустил руки. Они повисли как мокрые тряпки, глаза вытаращились и закатились. Оранг валил его на люк и вот вцепился клыками… Все оцепенели, закаменели на местах.
— А знаешь что? — это Асейкин хлопнул Тихона по плечу. И вмиг прежняя благодушная морда повернулась к Асейкину. Асейкин рылся в кармане и говорил спешно:
— Сейчас, Тихон Матвеич, сию минуту… Стой, забыл, кажись…
Храмцова уже отливали водой, но он не приходил в сознание.
В лазарете он сказал Титу Адамовичу:
— Это вроде в машину под мотыль попасть. Еще бы миг — и не было бы меня на свете. А как вы думаете: он на меня теперь обижаться не будет?
— Кто? Марков?
— Нет… Тихон Матвеич.
В Нагасаки, на пристани, уже ждала клетка. Она стояла на повозке. Агент зоопарка пришел на пароход.
Марков просил Асейкина усадить Тихона Матвеича в клетку.
— Я не мерзавец, — сказал Асейкин и сбежал по сходне на берег.
Только к вечеру он вернулся на пароход.
Никто ему не рассказывал, как Тихон с женой вошли в эту клетку — будто все сговорились, — и про обезьян больше никто не говорил во весь этот рейс.
Кенгура
На парусном судне «Зазноба» служил матросом один литвин, Заторский, пудов на шесть дядя. Силы медвежьей. Бывает, тянут хлопцы брас[52], пятеро их стоит, тужатся, жилятся; Заторский подойдёт, упрется — те только за ним слабину подбирают за кнехт крепят.
Он откудова-то из лесов был и мужицкой повадки своей не бросал: хоть за мокрое берется, а непременно вперед в руки поплюет. Ноги узловатые, как коренья, и ходит, будто за землю хватается, так и гребет.
Бить он никогда никого не бил. Возятся с ним ребята, иной раз — в штиль ведь делать-то нечего — бросаются, как собаки на медведя, а он только смеется. Потом поплюет в руки, сгребет троих, что хвороста охапку, и положит, не торопясь, на палубу. Добрый был и неразговорчивый. Это уж когда с полчаса все молчат, он, бывало, вдруг хриплым басом заведет: «А у нас в зиму — самая охота». Смешно: штиль, жара, море — как масло, а он про снег, про берлоги. Только это редко с ним бывало.
На берег идешь: там в случае скандальчик или что — за ним, как за каменной горой — в обиду не даст.
Вот как-то раз сидим мы на берегу в пивной, и Заторский с нами. Денег мало, так что выпиваем потихоньку. Молчат все.
Заторский уж начал объяснять, как у них там на волка капканы ставят, а Простынев вдруг перебивает:
— Идем в цирк!
Идем да идем — и так пристал: болтает, ломается. И ведь черт его знает, как он у нас на судне завелся: в каком-то порту подобрали. Жиденький весь какой-то, скользкий, дрыгается. Ну, слякоть одна.
И вечно врет. То говорит, что из Москвы, то он саратовский. А может быть, он и не Простынев вовсе? То у него мать вдова, то он у тетки жил. Так его и звали: теткин сын.
Выпил он на грош, а орет на весь кабак: в цирк, да в цирк. А по нему, шельме, видно, что это он неспроста. И все около Заторского пляшет, за рукав тянет: ничего, мол, стоить не будет, так пустят, без денег, у него там знакомые. И крестится и ругается — это все у него вместе.
Пошли мы — так он надоел. Знали, что врал. Так и оказалось: заплатили. С разговором, правда, а все-таки заплатили. Сели.
Смотрим представленье. Ну, как обыкновенно: лошади, клоуны. Наверху человек двоих в зубах держал. Заторский посмотрел:
— Ну, — говорит, — ежели этот кусит…
И головой только помотал.
Под конец музыка остановилась, выходит человек в вязаной фуфайке и с ним кенгура. В рост человека зверь, серой масти. На задних ногах, как на лыжах стоит; передние лапки короткие, как ручки. И на всех четырех лапах у него рукавицы шарами и крепко к лапам примотаны ремешками.
У этого, что его вывел, такие же шары на руках. Вышел распорядитель на середину и говорит:
— Сейчас почтеннейшей публике австралийский зверь кенгура покажет упражнение в боксе. Редкий случай искусства.
И вот этот человек в вязанке давай наступать на свою кенгуру с кулаками.
Она живо заработала ручками — трах-трах! — лап не видно. Хозяин отбивается, но, видать, она его не очень-то садит — ученая.
Всем смешно, все хлопают. Тут снова музыка ударила, и кенгура перестала драться.
Опять выходит распорядитель, поднял руку, музыка остановилась.
— Вот, — говорит, — публика убедилась наглядно, как работает австралийский зверь кенгура! Желающие испытать свои силы, могут выступить в бой без перчаток. Кенгура работает в перчатках. Если кто победит зверя, получает немедленно тут же сто рублей деньгами.
Весь цирк молчит — слышно, как фонари жужжат.
Вдруг слышу:
— Есть желающий!
— Здесь!
Гляжу — это Простынев орет. Подплясывает, тянет Заторского за рукав. Заторский стыдился, покраснел, отмахивается. Весь цирк на него пялится, орут все:
— На арену! Га! А!
Такой содом поднялся. Заторский в ноги глядит, а Простынев, теткин сын, вскочил на сиденье, на Заторского руками тычет — «вот! вот!», да вдруг как сорвет с него фуражку и швырнул на арену.
Заторский вскочил — в проход, вниз, через барьер, за фуражкой.
Только он на арену — кенгура прыг! И загородила фуражку. Головка у ней маленькая, собачья, стоит и кулачками пошевеливает — и около самой фуражки.