Помещение это состояло из нескольких полутемных комнат с голыми, необделанными каменными стенами; обитатели были теперь заняты в поле, в господском доме или в каменоломнях.
Пастушка вошла в самую маленькую комнату, где на кровати из пальмовых прутьев лежал раб, которого она ранила и который теперь пошевельнулся, когда она второпях и кое-как положила свежий, небрежно разглаженный компресс на глубокую рану.
Исполнив эту обязанность, Мириам вышла из комнаты, стала за полуоткрытой дверью во двор, прижалась лбом к каменному косяку и начала, порывисто дыша, глядеть то на дом сенатора, то на окно Сироны.
Новое, неудержимое волнение овладело ее молодым сердцем.
Еще немного минут тому назад она сидела спокойно на полу возле раненого и, склонясь головою на руку, думала о горе и о своих козах.
Вдруг она услышала на дворе легкий шум, который едва ли был бы услышан кем-нибудь другим; но она не только услышала, но даже с полной уверенностью узнала, от кого происходит этот шум.
Шаги Ермия она всегда узнавала безошибочно, и всегда они действовали на нее с какой-то неудержимою силой.
Девушка быстро подняла голову с руки и локоть с колена, вскочила на ноги и вышла на двор.
Жернова скрывали ее; она же могла видеть Ермия, не сводившего глаз с окна.
Мириам взглянула туда, куда были направлены его взоры, и перед ее глазами открылась та же картина, которой он так залюбовался: прекрасная, облитая солнечным светом фигура Сироны. Все на ней было точно снег с розами и золотом, и вся она была точно ангел на новом образе в церкви. Да, совершенно как тот ангел! И ей вдруг вспомнилось, какая она сама смуглая и черная, и что он называл ее дьяволом.
Мучительная тоска овладела ею, и она почувствовала себя точно разбитой и телом и душой; но вскоре она очнулась, и сердце ее забилось в неукротимой тревоге. Вне себя она прикусила губы, чтобы не вскрикнуть громко от боли и злости.
Она готова была впрыгнуть в окно, от которого Ермий не мог оторвать глаз, вцепиться в золотистые волосы Сироны, повалить ее на землю, впиться, как вампир, в ее алые губы и высосать у нее всю кровь, пока она не лежала бы перед нею, бледная, как труп, как умершая от жажды.
Потом Мириам увидела, как легкая туника упала с плеча Сироны и как он при этом вздрогнул и схватился рукою за сердце.
Вдруг ею овладело иное чувство. Она готова была крикнуть ей и предостеречь ее. И враждующие женщины всегда готовы в душе подать друг другу руку, когда дело идет о защите целомудренной женственности, которой грозит опасность.
Мириам покраснела за Сирону, и губы ее уже раскрылись, как вдруг собака вскочила с лаем на окно, и начался разговор между Сироной и Ермием.
От чуткого слуха пастушки не ускользнуло ни одно слово, и когда Ермий сказал Сироне, что она так же прекрасна, как и добра, Мириам отвернулась, чтобы уйти, от злости не будучи более в состоянии слушать.
Вдруг верхний, не плотно положенный камень, за который она ухватилась, покачнулся, и падение его прервало разговор и заставило девушку вернуться к больному.
Теперь же она стояла в дверях и ждала Ермия.
Долго, очень долго пришлось ей ждать; наконец он вышел из дома с Дорофеей, и Мириам успела еще только заметить, как он опять взглянул на окно Сироны.
Злорадная улыбка мелькнула на ее губах: окно было пусто, и прекрасная картина, которую он надеялся снова увидеть, исчезла.
Сирена сидела теперь за своим ткацким станком в первой комнате, куда вышла, заслышав приближающийся конский топот.
Второй сын сенатора, Поликарп, проехал мимо окна на статном отцовском жеребце, поклонился ей и бросил на дорогу розу.
Спустя полчаса старая рабыня вошла к Сироне, которая, сидя за станком, бросала искусною рукою челночок по основе.
— Госпожа! — воскликнула черная рабыня, осклабившись; и когда бедная одинокая женщина прервала работу и взглянула на нее вопросительно, старуха подала ей поднятую розу.
Сирона взяла цветок, сдула с него пыль, расправила пальцами нежные лепестки и сказала:
— Другой раз не поднимай цветов. Ты ведь знаешь Фебиция, а если кто другой это увидит, то пойдут толки да пересуды.
Рабыня пожала плечами и отвернулась; Сирона же подумала: «Поликарп, однако, красивый и милый человек, и таких больших и задушевных глаз, как у него, я ни у кого не видала; жаль только, что он все говорит про свои планы и рисунки и фигуры, словом, все про такие серьезные вещи, до которых мне нет никакого дела!»
ГЛАВА VII
Когда на следующий день солнце перевалило за полдень и жар начал спадать, Ермий и Павел уступили желанию Стефана и повели его, так как он чувствовал себя значительно бодрее, посидеть на вольном воздухе.
И вот анахореты уселись друг возле друга на низеньком камне, на котором Ермий приготовил мягкое сиденье для отца, наложив высокий ворох свежей травы.
Оба глядели вслед юноше, который, взяв лук и стрелы, пошел на гору, чтобы застрелить козерога, так как, по предписанию Петра, для больного нужна была питательная пища.
Оба молчали, пока охотник не скрылся из виду. Тогда Стефан сказал:
— Как он изменился за время моей болезни! Ведь, кажется, не так давно еще я видел его при дневном свете, а между тем мальчик как будто стал взрослым мужчиной. Какая самоуверенная поступь у него появилась!
Не поднимая глаз, Павел пробормотал что-то, соглашаясь со Стефаном.
Ему припомнилось, как они упражнялись в метании диска, и он подумал: «Верно, у парня на уме палестра; он уже и мыться начал; а когда он вчера вечером возвращался из оазиса, то шел точно юный атлет».
Тогда только дружба бывает истинной, когда двум друзьям приятно быть вместе даже при обоюдном молчании.
Стефан и Павел молчали, и все-таки между ними было какое-то невидимое общение, в то время как они оба глядели на запад, куда склонялось солнце.
Глубоко под ними сверкала в густой зеленоватой синеве полоса Чермного моря, ограниченная нагими прибрежными горами, сиявшими в яркой золотистой желтизне. А тут же возле них поднималась зубчатая вершина исполинской горы, которая, как только солнце за нею скрылось, заблистала точно в венце из огнистых рубинов. Пылающий алый цвет разлился по западному небосклону, легкие покровы тумана начали обвивать прибрежные горы, серебристые тучки на ясном небе нежно зарумянились, подобно молодым розам, а береговые холмы засветились в фиалковой синеве аметистов.
В воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка, ни один звук не нарушал торжественной тишины вечера.
Уже только когда море начало все более и более темнеть, когда угас яркий блеск на вершине горы и на западе, и ночь стала расстилать свои тени и над вершинами, и в глубине, Стефан разнял свои сложенные руки и тихо произнес имя Павла.
Павел вздрогнул и сказал тоном человека, только что очнувшегося от сна и уверенного, что не расслышал сказанных слов:
— Ты прав! Становится темно и прохладно, и тебе пора уйти в пещеру.
Стефан не возражал и дал отвести и уложить себя. Накрывая больного шкурой, Павел глубоко вздохнул.
— Что волнует твою душу? — спросил старик.
— И было, и есть, и никак мне не избавиться! — воскликнул Павел в глубоком волнении. — Вот мы были свидетелями величественных чудес Всевышнего, а я, точно бесстыдный язычник, видел перед собою колесницу с белыми огнедышащими крылатыми конями Гелиоса и самого Гелиоса в образе Ермия со