душу от ее оков, показалось менее тяжким слышать, как его называли богопротивным грешником, чем видеть презрительное оскорбление своего мужеского достоинства? Может быть, он даже думал о прекрасной свидетельнице своего поругания, скрывавшейся в пещере? Или же гнев его вспыхнул потому, что в Поликарпе он видел не негодующего брата по вере, а просто мужчину, оскорбившего другого мужчину дерзкой насмешкой?

Юноша и седобородый атлет стояли друг против друга как смертельные враги, готовые к бою, и Поликарп не отступал, хотя ему, как и большинству молодых христиан, было запрещено участвовать в упражнениях молодежи в палестре, и он сознавал, что имеет дело с сильным и опытным противником.

Но он чувствовал, что и сам не бессилен, и кипевшая в нем злоба разжигала желание померяться с ненавистным обольстителем.

— Подходи, подходи! — крикнул он, сверкая глазами, и, выставив голову вперед, согнул спину, готовясь в свою очередь к борьбе. — Хватай! Ты, верно, был гладиатором или кем-либо подобным, пока не вырядился в грязную одежду, чтобы безнаказанно врываться по ночам в чужие дома! Обрати это святое место в цирк! И если бы тебе удалось убить меня, то ты даже оказал бы мне услугу, ибо что давало цену моей жизни, ты уже и без того погубил. Подходи! или, по-твоему, легче разрушить жизненное счастье женщины, чем померяться силами с ее защитником? Хватай, говорю я, хватай… или…

— Или ты бросишься на меня, — сказал спокойно и совершенно изменившимся голосом Павел, руки которого опустились при последних словах юноши. — Подходи ты, и делай со мной что хочешь, я не буду сопротивляться. Я останусь стоять здесь и не хочу бороться, потому что ты прав, и это место поистине не цирк. Но галлиянка не принадлежит ни тебе, ни мне, и кто дал тебе право…

— Кто дал мне право на нее? — перебил его Поликарп, сверкнув глазами и подступая к нему ближе. — Тот же, Который дозволяет молящемуся говорить о своем Боге. Сирона моя, как солнце и месяц, и звезды мои, потому что освещают дивным светом мой мрачный путь. Моя жизнь принадлежит мне, а она была жизнью моей жизни, и потому я говорю смело, что она принадлежит мне, будь на свете хоть двадцать Фебициев. А потому, что я считал и все еще считаю ее моею собственностью, я ненавижу тебя и бросаю тебе в лицо мое омерзение, ибо ты подобен голодной густошерстой скотине, которая врывается в цветник и срывает с куста дивный цветок, предмет заботливых попечении садовника, расцветающий только раз в сто лет; ты подобен кошке, которая пробирается в мраморную залу и, чтобы утолить свою алчность, душит редкостную птицу, привезенную мореходами из далеких стран. Но ты, лицемерный хищник, в зверской гордости презирающий собственное тело и предающий его полной одичалости, ты разве можешь понимать обаяние красоты, небесной красоты, которая трогает даже неразумных детей и перед которой преклоняются даже боги! Я имею право на Сирону, ибо где бы ты ее ни скрывал, и если бы нашел ее даже сам центурион и приковал ее к себе железной цепью, ни в ком не живет так, как во мне, именно то, что делает ее прекраснейшим созданием Всевышнего, — образ ее красоты. Эта рука еще ни разу не коснулась твоей жертвы, и все же по воле Всевышнего Сирона никому не принадлежит так всецело, как мне, потому что никому она так не дорога, как мне, и никто не мог бы любить ее так, как я! Она мила, как ангел, и сердце ее, как у ребенка, она беспорочна и чиста, как алмаз, как грудь лебедя или утренняя роса на лепестках розы. И хоть бы она тысячу раз впускала тебя к себе, и хотя отец и мать, и все, все указывают на нее пальцами и осуждают ее, я все-таки не перестану верить в ее чистоту. Ты обвинил ее в позоре, ты…

— Я только молчал, когда ее осудили твои родители, — прервал юношу Павел с жаром, — потому что поверил ее вине, как ты моей, как и всякий готов скорее поверить дурному, чем хорошему о всяком человеке, с которым не связан узами любви. Теперь же я знаю, и знаю совершенно точно, что мы поступили несправедливо с бедной женщиной. Если блеск этого светозарного сновидения, которое ты называешь Сироной, помутился по моей вине…

— Помутился? И по твоей вине? — усмехнулся Поликарп. — Разве жаба, прыгнувшая в море, может помутить его ясную синеву, разве черная летучая мышь, пролетевшая в ночи, может затмить чистый свет полного месяца?

Опять гнев вспыхнул в сердце анахорета; но он теперь уже сдержал себя и сказал с горечью, не без труда подавляя свое волнение:

— А как же ты давеча говорил про цветок да про птицу, которые гибнут от неразумных зверей? Под этими зверями ты, полагаю, не разумел какого-нибудь отсутствующего третьего, а теперь ты, однако, не признаешь за мной способности бросить хоть малейшую тень на твое солнце? Вот видишь, как ты в гневе противоречишь сам себе, а этого уж, конечное, следовало бы избегать сыну мудрого человека, наверно еще не так давно вышедшему из школы ритора. Да и не смотри на меня так враждебно, ибо я не хочу тебя огорчать, но даже отвечу на твои злые слова добрыми словами, может быть, самыми добрыми, какие тебе когда-либо приходилось слышать: Сирона честная, безвинная женщина, и когда Фебиций уехал отыскивать ее, тогда я еще ни разу не видал ее своими глазами и не слыхал своими ушами ни одного слова из ее уст.

При этих словах Поликарп изменил свое угрожающее положение и, ничего не понимая, но охотно веря Павлу, воскликнул с живостью:

— Но найденная шуба была же твоя, и ты, не защищаясь, принял побои от Фебиция.

— Для эдакой противной образины, — возразил Павел, копируя голос Поликарпа, — иногда нужны побои, а в то утро я не смел защищаться, потому что… потому что… Ну, да это не твое дело. Пока укроти как-нибудь твое любопытство на несколько дней, а там, пожалуй, еще кончится тем, что ты этому человеку, от одного вида которого уже можно замараться, этой летучей мыши и жабе…

— Оставь это теперь, — воскликнул Поликарп, — очень возможно, что волнение, возбужденное твоим видом в моем израненном, измученном сердце, вызвало несколько непристойных выражений с моей стороны. Но теперь я вижу — твои косматые волосы обвивают благообразное лицо. Прости мне мою запальчивую, несправедливую выходку. Не владея собою, я открыл тебе всю мою душу, и теперь, когда ты знаешь, каково у меня на сердце, я спрашиваю тебя еще раз: где Сирона?

Поликарп взглянул на Павла с выражением опасения и убедительной просьбы и указал рукою на собаку, точно желая этим сказать: «Ты должен же это знать; вот ведь доказательство».

Александриец медлил с ответом, кинул как будто бы случайно быстрый взгляд на вход в пещеру и, увидя там за пальмовыми ветвями белое платье Сироны, сказал про себя, что Поликарп неминуемо заметит ее, если останется тут еще дольше, а этому следовало непременно помешать.

Было много причин, побуждавших его не допускать встречи молодой женщины с юношей; но, собственно, ни одна из них не приходила ему на ум, и хотя он даже и не подозревал, что в нем проснулось что-то, похожее на ревность, однако ясно было, что ему очень не хотелось видеть, как они перед его глазами бросились бы друг другу в объятия, и что именно вследствие того он вдруг быстро отвернулся, взял труп собаки под мышку и ответил Поликарпу:

— Конечно, я знаю, где она, а когда придет время, то и ты это узнаешь. Теперь же я должен зарыть собаку, а ты помоги мне, если хочешь.

И, не выжидая ответа, он побежал, перескакивая с камня на камень, к площадке, на обрывистом краю которой увидел Сирону в первый раз.

Юноша последовал, запыхавшись, за ним и догнал анахорета, когда тот уже начал разрывать руками землю у подножия одного из утесов. Поликарп остановился бок о бок с александрийцем и повторил с неудержимою горячностью свой вопрос, но Павел даже и не поднял глаз от своей работы и сказал, копая все скорее и скорее:

— Приди сюда завтра в это же время, тогда я, может быть, и скажу тебе.

— Ты думаешь так отделаться от меня, — воскликнул юноша, — но ты ошибаешься во мне, и если ты обманываешь меня твоими как будто бы простодушными словами, то я…

Но он не докончил своей угрозы, потому что вдруг протяжный, тоскливый крик, явственно расслышанный им, прервал глухую тишину пустынной горы.

— Поликарп, Поликарп! — послышалось все ближе и ближе, и звуки эти подействовали с магическою силою на того, к которому были обращены.

Высоко выпрямившись и дрожа всем телом, юноша вслушивался, подняв голову вверх. Вслед за тем он воскликнул: «Это ее голос. Иду, Сирона, иду!» и, не обращая внимания на анахорета, занес уже было ногу, чтобы побежать к ней навстречу.

Но Павел вдруг стал перед ним и произнес твердым голосом:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату