– Это – ящик из черного дерева. Его крышка украшена искусной резьбой. Посередине ее изображен крылатый жук, а по четырем углам…
Небенхари перевел дух и сказал:
– В этом ящичке нет ничего, кроме нескольких заметок моего отца.
– Может быть, их будет достаточно для моей цели. Не знаю, говорили ли тебе, что я пользуюсь высочайшей благосклонностью Камбиса.
– Тем лучше для тебя! Я могу тебя уверить, что бумаги, которые всего более могли бы тебе пригодиться, остались в Египте.
– Они лежат в большом, пестро разрисованном ящике из фигового дерева.
– Откуда ты это знаешь?
– Я сообщу тебе правду, заметь это, Небенхари, – я не клянусь потому, что Пифагор, мой учитель, запрещает клясться, – что именно этот ящик, со всем, что было в нем, по повелению царя сожжен в храме Нейт в Саисе.
Эти слова, которые Фанес проговорил медленно, делая ударение на каждом слоге, поразили египтянина, подобно удару молнии. Холодное спокойствие и сдержанность, которые он сохранял до этих пор, сменились неописуемым волнением. Щеки его вспыхнули, глаза запылали. Затем волнение снова превратилось в ледяное спокойствие; разгоревшиеся щеки утратили свою краску, и дрожащие губы произнесли холодно и бесстрастно:
– Ты хочешь наполнить мое сердце ненавистью против моих друзей, чтобы сделать меня своим союзником. Я знаю вас, эллинов! Вы хитры и коварны и не гнушаетесь никакими средствами вплоть до лжи и обмана для достижения своих целей!
– Ты судишь обо мне и моих земляках чисто по-египетски, то есть нас, как иностранцев, ты считаешь столь дурными людьми, как только возможно; но на этот раз ты ошибаешься в своем подозрении. Позови старого Гиба, и пусть он подтвердит тебе то, в чем ты не хочешь мне поверить.
Лоб Небенхари нахмурился, когда Гиб, повинуясь его приказу, вошел в комнату.
– Подойди ближе! – приказал Небенхари старику.
Гиб, пожимая плечами, исполнил приказание.
– Ты позволил этому человеку подкупить тебя? Да или нет? Я желаю знать правду, так как дело идет о счастье или несчастье моей будущности. Если ты попал в сети этого искусника на всякие хитрости, то я тебе прощаю, так как тебе, старому слуге, я обязан многим. Заклинаю тебя именем твоего отца, покоящегося в лоне Осириса, говори правду!
Желтоватое лицо старика помертвело при этих словах его господина. Несколько минут он, пыхтя и заикаясь, не мог найти на них никакого ответа. Наконец, когда ему удалось удержать слезы, подступившие к его глазам, он вскричал полугневно, полуплаксиво:
– Разве я не сказал этого с самого начала? Он околдован и испорчен в этой стране позора и нечестия! К чему кто способен сам, то он приписывает и другим. Нечего смотреть на меня с таким гневом; мне все равно! Да и какое мне дело до твоего гнева, когда меня, старика, который в течение шестидесяти лет верой и правдой служил одному и тому же дому, принимают за негодяя, мошенника и предателя, может быть, даже за убийцу!
При последних словах глаза старика, против его воли, переполнились горючими слезами.
Тронутый Фанес хлопнул его по плечу и сказал, обращаясь к Небенхари:
– Гиб – человек верный. Назови меня бездельником, если он взял от меня хоть один обол.
Врач не нуждался в этом заверении афинянина, чтобы убедиться в совершенной невинности своего слуги. Он знал его так долго и хорошо, что в чертах старика, не способных ни к какому притворству, мог читать, как в открытой книге; поэтому он приблизился к нему и сказал успокоительным тоном:
– Я тебя не упрекал ни в чем, старик! Разве можно так сердиться за один простой вопрос?
– Уж не радоваться ли мне твоему позорному подозрению?
– Конечно, нет; но теперь я позволяю тебе рассказать, что произошло в нашем доме во время моего отсутствия.
– Прекрасные вещи! Как только я вспомню о них, мне становится так горько во рту, как будто я жую колоквинтовое яблоко.
– Ты говорил, что меня обокрали.
– Да еще как! Ни один человек еще не бывал обокраден таким образом! Если бы еще эти мошенники были бродяги из касты воров, то можно было бы утешиться, так как, во-первых, мы тогда получили бы обратно лучшую часть нашей собственности, во-вторых, нам не было бы хуже, чем многих другим; но когда…
– Не уклоняйся от предмета, так как мое время рассчитано.
– Знаю! Здесь, в Персии, старый Гиб ни в чем не может тебе угодить. Но пусть будет так! Ты – господин, и твое дело – приказывать, а я не более как твой слуга, который должен повиноваться. Я буду это помнить! Итак, это было как раз в то время, когда в Саис прибыло большое персидское посольство, чтобы взять Нитетис и быть предметом любопытства толпы, которая, как на редких зверей, глазела на эту сволочь. Сижу я, как раз перед закатом солнца, на бешеке и играю с моим внуком, старшим сыном моей Банер [85], – славный толстый мальчишка, замечательно умный и сильный для своих лет. Шалун рассказывает мне, что его отец спрятал башмаки его матери, как это делают египтяне, когда их жены слишком часто оставляют своих детей одних, – и я смеюсь во все горло, так как я давно уже желал, чтобы с ней сыграли эту шутку за то, что она не позволяет ни одному из внучат жить у меня, – она постоянно толкует, что я балую малюток. Вдруг раздаются такие сильные удары молотка в дверь дома, что я подумал, не пожар ли случился, и спустил мальчика со своих колен. Я сбегаю как можно скорее вниз по лестнице, перескакивая через три ступеньки зараз, и отодвигаю задвижку. Дверь распахнулась, и толпа храмовых служителей и полицейских, – их было, по крайней мере, пятнадцать человек, – ворвались в