В моем воображении развернулась вереница уточненных азиатских пыток… Но ведь они сохранились только в Китае — Япония давно усвоила европейские нравы. Но кто знает, не вернется ли она к старине под влиянием войны? Мне вспомнились недавние картины: замороженная эскадра, дождь азотной кислоты, массовая электрокуция. До какого остервенения способны довести людей эти новые способы механического истребления на расстоянии! А раньше: лондонская бойня, налеты аэрокаров, разрывные и зажигательные снаряды; летящие с облаков на беззащитное население. Десятки лет назревала эта мысль о великом побоище, народы истощались на чудовищные вооружения, умы изобретателей напрягались, измышляя истребительные орудия и приспособления. Ведь эта бойня стала какой-то верховною целью усилий народов. И вот она наступила — ив отравленной кровавыми испарениями атмосфере человек показал себя тем, что он есть — плохо дрессированной обезьяной! Дрессировка исчезает мало-помалу и жестокость орангутанга выступает наружу… Да, да, ведь уже дошло до того, что в последних сражениях перестали брать пленных и щадить раненых! И не от нас ли восприняли желтые эту мысль о бойне, эту подготовку к бойне? Мы не старались отделаться от звериных инстинктов; мы только сдерживали их в мирное время, но лелеяли и берегли для будущей грандиозной бойни. И вот они пробуждаются в нас — пробуждаются и в них, желтых, наших учениках и воспитанниках, возрождая и восстанавливая то, что казалось отжившим…
Появление тюремщика прервало нить моих размышлений. Это был карлик со сморщенным, как печеное яблоко, лицом. Он принес мне сушеной рыбы и рису.
Я провел в этой клетке четыре ночи и три дня, не видя никого, кроме этого урода. Он являлся три раза в сутки прибрать камеру, всегда с тем же угощением из рыбы и риса.
Решительно моя счастливая звезда изменила мне. И что скажут читатели «2000 года»? Разве затем меня командировала редакция, чтобы я залез в эту нелепую клетушку? Входило это в обязанности корреспондента? А Пижон? Куда они его закупорили?
Наконец, на четвертое утро, 30 ноября, ко мне вошел японский офицер и сказал по-английски:
— Потрудитесь следовать за мной в военный совет. Он будет судить вас.
— Меня одного?
— Нет, ваш соучастник уже на циновке. Соучастник! Бедный Пижон! Что значит: «на циновке?» Скамья подсудимых, что ли?..
— Хорошо, я следую за вами, сударь, — сказал я офицеру.
Пройдя через два двора, мы вошли в залу, половина которой была занята довольно высокой эстрадой. На эстраде помещался военный совет: несколько офицеров в европейских мундирах. Перед эстрадой на полу была разостлана циновка, а на ней сидел Пижон, по-азиатски поджавши ноги. Офицер пригласил меня занять место рядом с ним. Я сел.
Процесс тянулся довольно долго, с соблюдением известных правил, для показа, конечно, так как приговор был предрешен. Сначала секретарь прочел обвинительный акт — я думаю, по крайней мере, что это был обвинительный акт; но так как читал он по-японски, то я, разумеется, ничего не понял из его лопотанья, в котором без конца повторялись слоги ши, шо, шу… Затем начался допрос при посредстве переводчика. Мы привлекались к ответственности, как участники «измены» — так характеризовался японцами разрыв союза со стороны Англии и Франции — и «кровавых преступлений» Эриксона, которые, по мнению наших судей, не могли считаться военными действиями. Отвергая ту и Другую характеристику, мы с Пижоном настаивали на нашей нейтральности, как представителей печати, а не активных участников войны, утверждая, что двое китайских кавалеристов убиты нами (нашим судьям оказался известным этот наш подвиг) в состоянии необходимой обороны… Разумеется, наши объяснения ни к чему не привели, и после непродолжительного совещания суд вынес приговор — смертная казнь через повешение, которая должна была совершиться над нами завтра.
Мы не ждали другого; тем не менее, признаюсь, мороз пробежал у меня по коже…
В эту минуту у дверей послышался шум, громкий говор, и через несколько мгновений вошел — кто бы мог ожидать этого! — мой старый приятель. Вами.
При виде его у меня зашевелилась надежда. Мне казалось, что моя счастливая звезда снова засияла. Я вспомнил о нашей экспедиции на «Южном» и позднейших приключениях, о вместе пережитых страданиях — неужели это прошло бесследно? Не может быть! Наверное, он захочет и сумеет сказать что-нибудь в нашу пользу…
Он подал секретарю какую-то записку, которую тот передал председательствующему. Затем начался долгий, оживленный разговор, в котором я не понял ни звука. Вами говорил что-то, быстро и с жаром. Потом судьи стали совещаться и, наконец председательствующий торжественно объявил новое решение, которое переводчик не замедлил сообщить нам. Оказалось, что наша казнь на некоторое время отсрочивается, хотя приговор сохраняется в полной силе. И только, больше ничего; почему, зачем, какую роль тут играет Вами, который ни разу не взглянул на нас — все это осталось нам неизвестным. Я хотел протестовать, но суд кончился, нас окружили солдаты, и я опомниться не успел, как очутился в своей клетке.
Наступила ночь. Я тщетно старался уснуть. Вдруг я услышал какую-то возню в камере со сплошными стенами, находившейся против моей, по ту сторону коридора. Слышались чьи-то вздохи, какое-то бормотанье. Очевидно, во время заседания военного суда в тюрьму был посажен новый узник.
Кряхтенье и бормотанье продолжались, и вдруг одна из досок в стене камеры выдвинулась, и в образовавшееся отверстие просунулась голова старика китайца.
С минуту от смотрел на меня, потом сказал на ломаном английском языке:
— Как поживаешь?
Несмотря на свое изумление, я ответил. Завязался разговор. Старик кое-как объяснялся по-английски, безжалостно коверкая грамматику и произношение, но я был слишком рад собеседнику, чтобы придираться к грамматике.
Из его несвязных фраз я понял, что он попал в тюрьму нарочно, исполняя поручение какого-то богатого человека из Фа (я вспомнил, что по-китайски Фа значит Франция), который в награду за услугу заплатил торговцу погребальными принадлежностями за богатый гроб для старика.
— Хороший гроб. Лучше, чем у дао-тая! А я принес тебе письмо.
Он показал мне конверт, и я узнал на адресе почерк г. Мартена Дюбуа.
Патрон в Америке! И хлопочет о моем освобождении!
Старик бросил мне письмо, привязав его предварительно на веревочку, чтобы, в случае неудачи, притянуть обратно. Оно упало недалеко от моей решетки, я достал его и прочел вот что:
«Любезный друг!
Узнав о ваших драматических приключениях, я приехал в Ванкувер с целью попытаться выручить вас из японских когтей. У желтых всего можно добиться деньгами. Тюремщики, ваш и Пижона, оба куплены. Исполняйте пунктуально то, что они вам скажут — и все пойдет хорошо. Старик китаец, который передаст вам это письмо, дополнит его на словах. Мужайтесь! Банзай! Надеюсь на скорое свидание. Заставьте китайца съесть это письмо — я не думаю, чтобы оно было переваримо для культурного желудка, а оставлять его при себе небезопасно.
Выучив письмо наизусть, я вернул его китайцу, сообщив приказание г. Дюбуа. Старик и не подумал отнекиваться, а разорвав письмо на клочки, скомкал их и проглотил один за другим, лукаво подмигивая мне.
Из дальнейших расспросов выяснилось, что он попал в тюрьму, дав повод заподозрить в себе шпиона.
— Да ведь тебе отрубят голову!
— Через десять дней.
— Так разве ты не боишься?
— У меня будет хороший гроб. Лучше, чем у дао-тая… Затем он объяснил мне, что «богатый человек из Фа» подкупил целую группу китайцев, принадлежащих к тайному обществу, что я должен выпить сонное зелье, от которого буду точно мертвый, каким и признает меня доктор — тоже подкупленный — что затем мое тело выдадут китайцам-могильщикам, а они устроят мой побег.
Действительно, явившийся утром тюремщик, переговорив с моим соседом, вошел ко мне в клетку,