рабочие и солдатские советы в районах, через которые они проходили. Некоторые солдаты обращались к радикальному национализму, когда по возвращении революционеры выливали на них поток оскорблений вместо рукоплесканий, заставляли срывать погоны и отказываться от верности черно-бело-красному имперскому флагу. Один такой ветеран позднее вспоминал:
15 ноября 1918 г. я ехал из госпиталя в Бад-Наухайме в свой гарнизон в Бранденбург. Когда я со своим костылем ковылял к Потсдамскому вокзалу в Берлине, меня остановила группа людей в униформе и красных повязках на руках, которые потребовали, чтобы я отдал им свои погоны и ордена. В ответ я замахнулся на них своей палкой, но мое сопротивление было быстро подавлено. Меня повалили на землю, и только вмешательство сотрудников вокзала выручило меня в этой унизительной ситуации. С этого момента во мне всегда горела ненависть к этим ноябрьским преступникам. Как только я поправился, я присоединился к движению, стремившемуся подавить восстание[178] .
Других солдат ждало «позорное» и «унизительное» возвращение домой в Германию, где идеи, за которые они сражались, оказались поруганными. «За это ли, — спрашивал один из них позднее, — молодые немецкие парни погибали в сотнях битв?»[179] Другой ветеран, потерявший ногу в бою и находившийся в военном госпитале 9 ноября 1918 г., говорил:
Я никогда не забуду эту сцену, когда товарищ без руки вошел в палату и бросился на кровать в слезах. Красная толпа, никогда не нюхавшая пороху, напала на него и сорвала ордена и медали. Мы кричали от ярости. И ради такой Германии мы проливали свою кровь, переносили все муки ада и сражались с врагами многие годы[180].
«Кто предал нас? — спрашивал другой и тут же отвечал: — Бандиты, которые хотели оставить от Германии руины, дьявольские чужеродцы»[181].
Таким настроениям были подвержены не все войска, а опыт поражения не превратил всех ветеранов в политическое пушечное мясо для правых экстремистов. Многие солдаты дезертировали в конце войны, столкнувшись с превосходящими силами союзных войск, и не имели никакого желания продолжать воевать[182]. Миллионы солдат из рабочего класса снова примкнули к социал-демократическим кругам или стали симпатизировать коммунистам [183]. Некоторые группы давления ветеранов твердо стояли на том, что никогда бы не пожелали для себя или кого-либо другого снова испытать то, что они испытали в 1914–18 гг. Тем не менее бывшие солдаты и их возмущение сыграли важную роль в сгущении атмосферы насилия и недовольства после войны, а шок от необходимости привыкать к условиям мирного времени многих из них подтолкнул к крайне правым. Те, кто уже придерживался консервативных или националистических взглядов в политике, в новом политическом контексте 1920-х пересмотрели свое отношение в пользу более радикальных взглядов. Точно так же появившаяся у левых готовность к применению насилия была обусловлена опытом войны, своим или чужим[184]. Чем больше времени проходило с окончания войны, тем больше миф о «фронтовом поколении» порождал уверенность в том, что ветераны, столь многим пожертвовавшие ради страны во время войны, заслуживали лучшего обращения, чем теперь. И это убеждение разделяли многие из самих ветеранов[185].
Самая влиятельная ветеранская организация полностью разделяла эти чувства и решительно выступала за реанимацию старой имперской системы, под знаменами которой сражались ее участники. Известная как «Стальной шлем, союз фронтовиков», она была основана 13 ноября 1918 г. Францем Зельдте, владельцем небольшого лимонадного завода в Магдебурге. Родившийся в 1882 г., Зельдте был активным членом студенческих дуэльных обществ, позже он воевал на западном фронте, где получил медаль за храбрость. На одном из ранних собраний, когда люди в аудитории поставили под сомнение его приверженность националистической идее, Зельдте демонстративно помахал перед ними культей левой руки, которую потерял в битве на Сомме. Инстинктивно осторожный и консервативный, он предпочитал ставить акцент на том, что основной функцией «Стального шлема» была финансовая поддержка старых солдат, переживающих трудные времена. Он быстро попал под влияние более сильных личностей, особенно тех, чьи принципы были более твердыми, чем его собственные. Одной из таких личностей был его товарищ, руководитель «Стального шлема» Теодор Дюстерберг, еще один бывший офицер, сражавшийся на западном фронте до перевода на штабную работу, заключавшуюся, в частности, в поддержании контактов с союзными странами, Турцией и Венгрией. Дюстерберг родился в 1875 г., получил образование в военной кадетской школе и был прусским офицером классического образца, одержимым дисциплиной и порядком, негибким и несгибаемым в своих политических убеждениях и, как Зельдте, полностью неспособным принять мир без кайзера. Поэтому они оба считали, что «Стальной шлем» должен быть «выше политики». Но на практике это означало, что они хотели прекратить партийное разделение и восстановить патриотический дух 1914 г. В Берлинском манифесте организации от 1927 г. заявлялось: «„Стальной шлем“ объявляет войну мягкотелости и трусости, которые ослабляют и разрушают представление о чести немецкого народа, отрицая право на защиту и волю защищаться». В манифесте денонсировался Версальский мирный договор, выдвигалось требование восстановить черно-бело-красный национальный флаг бисмаркского рейха, а экономические проблемы Германии приписывались «недостатку жизненного пространства и территорий, на которых можно работать». Для реализации этой программы требовалось сильное руководство. Дух товарищества, рожденный в войне, должен был стать основой для национального единства, которое позволило бы преодолеть существующие партийные разногласия. В середине 1920-х стальные шлемы с гордостью заявляли, что их численность достигает 300 000 человек. На улицах во время своих маршей и съездов члены организации являли собой грозную и явно милитаристскую силу. В 1927 г., действительно, не меньше 132 000 человек в военной форме приняли участие в берлинском марше с целью продемонстрировать свою лояльность старому порядку[186].
Для большинства немцев, как и для стальных шлемов, травма Первой мировой войны и особенно шок от неожиданного поражения оказались неизлечимы. Когда немцы говорили о «мирном времени» после 1918 г., подразумевался не тот период, в котором они фактически жили, а период до начала Великой войны. Германии не удалось осуществить переход от войны к миру после 1918 г. Вместо этого она осталась в состоянии войны с самой собой и с остальным миром, так как, пережив шок от Версальского мирного договора, политические организации самого разного толка были полны мрачной решимости отменить его основные положения, восстановить потерянные территории, перестать выплачивать репарации и снова возродить Германию в роли государства, доминирующего в Центральной Европе[187]. До 1914 г. в немецком обществе и культуре были широко распространены милитаристические модели поведения, однако после войны они стали повсеместными. Язык политики был наполнен военными метафорами, любая другая партия была врагом, подлежащим уничтожению, а борьба, террор и насилие стали широко применяться в качестве легитимных средств в политической борьбе. Повсюду были униформы. Переиначивая известное изречение военного теоретика начала XIX века Карла фон Клаузевица, политика стала войной, осуществляемой другими средствами[188].
Первая мировая война узаконила применение силы даже в большей степени, чем объединительные войны Бисмарка в 1864–70 гг. До войны немцы, даже имея противоположные политические убеждения, могли обсуждать их без обращения к силе[189]. Однако после 1918 г. все стало совершенно по-другому. Изменение климата уже можно было наблюдать на парламентских заседаниях. Они оставались относительно благопристойными во время империи, однако после 1918 г. слишком часто оборачивались перебранкой, каждая сторона демонстрировала открытое презрение к другой, а председатель не мог поддерживать порядок. Тем не менее ситуация была гораздо хуже на улицах, где противоборствующие стороны организовали вооруженные отряды головорезов, драки стали обыденным явлением, избиения и убийства тоже не были редкостью. Среди осуществлявших такие акты насилия были не только бывшие солдаты, но и подростки, и молодежь до тридцати лет — люди, которые были слишком молоды, чтобы самим участвовать в войне, и для которых насилие стало способом подтвердить свое право голоса перед лицом мифа о старом поколении фронтовых солдат[190].