Студенческие союзы образовали национальную ассоциацию и стали играть определенную роль в таких областях, как социальное обеспечение студентов и университетские реформы. Но они тоже попали под влияние крайне правых. Под влиянием политических событий, от окончательного принятия условий Версальского мирного договора в 1919 г. и до французского вторжения в Рур в 1923 г., новые поколения студентов вливались в националистические ассоциации и собирались под знаменами традиционных студенческих обществ. Вскоре во все студенческие союзы стали выбирать кандидатов от правых сил, по мере того, как росло разочарование студентов в новой германской демократии, инфляция обесценивала их доходы, а переполненность университетов делала условия жизни еще более невыносимыми. Число студентов быстро выросло с 60 000 в 1914 г. до 104 000 в 1931 г., не в последнюю очередь из-за демографических изменений. Правительства тратили значительные средства, чтобы расширить доступ к высшему образованию, и последнее стало средством пробиться наверх для сыновей мелких госслужащих, бизнесменов и даже для некоторых ремесленников. Финансовые проблемы в республике заставляли многих студентов обеспечивать себя самостоятельно, что было еще одной из причин недовольства. Однако уже с 1924 г. шансы все более многочисленной когорты выпускников найти работу начали уменьшаться, начиная с 1930 г. они практически стали равны нулю[343].
Подавляющее большинство профессоров, как показали их коллективные публичные заявления в поддержку военных целей Германии, также были убежденными националистами. Многие вносили свой вклад в сложившуюся интеллектуальную атмосферу своими лекциями, осуждавшими мирный договор 1919 г. В дополнение к этому принимались административные решения и выносились резолюции, направленные против угрозы, которую, по их мнению, представляли «расово чуждые» еврейские студенты, приходящие в университеты с Востока. Многие в обеспокоенных тонах писали о маячившей перспективе (которая существовала в основном в их собственном воображении) появления целых областей науки, в которых будут доминировать еврейские профессора, и осуждали политику их приема на работу. В 1923 г., когда французы оккупировали Рур, по немецким университетам прошла сильная волна националистического гнева, и студенческие группы приняли активное участие в организации сопротивления. Задолго до конца 1920-х университеты стали политическими рассадниками крайне правых взглядов. Формировалось поколение выпускников, которые считали себя элитой, поскольку жили в обществе, где только очень небольшой части населения удавалось попасть в университет. Это была элита, которая, помня о Первой мировой войне, ставила действие выше мысли, а национальную гордость выше абстрактного образования, элита, для которой расизм, антисемитизм и идеи германского превосходства стали практически второй натурой, элита, готовая решительно бороться со слабохарактерными компромиссами чрезмерно терпимой либеральной демократии с той же жесткостью, которую демонстрировали их родители во время Первой мировой войны[344]. Для такой молодежи насилие казалось рациональным ответом на катастрофы, обрушившиеся на Германию. Для самых умных и образованных старое поколение бывших солдат казалось слишком эмоционально израненным, слишком необузданным: что требовалось, так это трезвость в оценках, планирование и крайняя твердость во имя национального возрождения[345].
Все эти факторы в конечном счете были вторичными для большинства современников этих студентов. Гораздо более важным для них был суровый жизненный опыт, включивший в себя политическую дезориентацию общества, экономические лишения, войну, разруху, гражданский раздор, инфляцию, поражение в войне и частичную оккупацию Германии иностранными государствами, — опыт, общий для молодых людей, рожденных за десять лет до Первой мировой. Молодой служащий, родившийся в 1911 г., позже писал:
Мы ничего не избежали. Мы знали и чувствовали все проблемы, какие были у нас дома. Тень нужды никогда не покидала наш дом и делала нас молчаливыми. Нас
Поколение, сформировавшееся в период с начала века до Первой мировой войны, действительно было поколением людей, не ограниченных условностями, готовых ко всему, и во многих отношениях им предстояло сыграть роковую роль в судьбе Третьего рейха.
Радикально модернистская культура Веймара была одержима извращенными формами поведения, убийствами, жестокостью и преступлениями в степени, которая многим людям среднего класса должна была казаться очень опасной. Рисунки художника Георга Гросса были полны жестоких сцен изнасилований и убийств, совершаемых сексуальными маньяками, и эта тема присутствовала во многих работах других художников тех дней. Убийцы были главными героями фильмов вроде «М» Фрица Ланга, пьес вроде «Трехгрошовой оперы» Бертольда Брехта и романов вроде модернистского шедевра Альфреда Дёблина «Берлин, Александерплатц». Судебные процессы над реальными серийными убийцами, такими как Фриц Харман или «дюссельдорфский вампир» Петер Кюртен, становились национальными сенсациями, им посвящались красочные репортажи в прессе, описывающей массовому читателю все перипетии и повороты событий. Коррупция стала центральной темой даже в романах о Берлине, написанных иностранными гостями, как в работе Кристофера Ишервуда «Мистер Норрис пересаживается на другой поезд». Преступник стал объектом восхищения и страха, подкрепляя обоснованную тревогу в отношении социального порядка и усиливая отвращение среднего класса к перемене ценностей, которая, казалось, находится в центре модернистской культуры. Широчайшее освещение жизни серийных убийц в СМИ убеждало многих не только в том, что к таким «животным» необходимо применять смертную казнь, но и в необходимости введения цензуры, которая позволила бы прекратить воспевание их подвигов в популярной культуре и ежедневной бульварной прессе[347]. Тем временем инфляция и беспорядок послевоенных лет вызвали к жизни организованную преступность такого масштаба, что она могла поспорить с современной мафией Чикаго, особенно в Берлине. Разрастающееся криминальное подполье этого города с его «обществами круговой поруки» прославляется в фильмах вроде «М»[348].
Убеждение в том, что преступность вышла из-под контроля, широко разделялось людьми, занимавшимися поддержанием законности и порядка, которые, по мнению огромного числа граждан, были под угрозой. Вся судебная система, существовавшая в период Вильгельма, была перенесена без изменений в эру Веймара, в гражданский и уголовный кодексы практически не вносились поправки, и попытки либерализовать их, например отменив смертную казнь, не привели ни к каким результатам[349]. Как и раньше, суд представлял собой группу специально обученных людей; они не назначались (как, например, в Англии) в суд после относительно длительной адвокатской карьеры. Таким образом, многие работающие судьи в 1920-е гг. были членами судебных органов в течение десятилетий, и их ценности и взгляды сформировались еще в эпоху кайзера Вильгельма II. Их положение укрепилось при республике, поскольку основным политическим принципом новой демократии, как и всех других, была независимость судебной власти от политического контроля — принцип, ясно и однозначно закрепленный в статьях 102 и 104 конституции. Поэтому, как и армия, суды могли долгое время функционировать без какого-либо политического вмешательства в их деятельность[350]. Судьи были еще более независимы, потому что подавляющее большинство среди них считали законы, созданные законодательными собраниями, а не предложенные облеченным божественной властью монархом, не нейтральным инструментом, а, как выразился председатель Немецкой федерации судей (которая представляла интересы восьми из примерно десяти тысяч немецких судей), «партийными, классовыми и незаконнорожденными законами… законами лжи». «Когда у власти находятся несколько партий, — сокрушался он, — результатом становятся компромиссные законы. Они порождают путаницу в законодательной системе, они выражают противоречащие друг другу интересы правящих партий, они делают законодательство убогим. Все величественное сгинуло. Величие закона тоже»[351]. Возможно, сожаление о том, что политические партии использовали судебную систему в своих целях и создавали новые, так или иначе необъективные, законы, имело под собой некоторые основания. Радикальные правые и левые партии содержали специальные отделы, которые