происходящего было глубоким и адекватным. Я мечтал о рыбалке с Хемингуэем и прогулках по парижским улицам с Джеймсом Болдуином. Я не знал вкус флана,[51] но знал рецепт. Я мог представить отдачу при выстреле из дробовика и последствия для ничего не подозревавшей утки. По книгам я выстроил мир, целый мир, свой, где мог жить, причем не таким беззащитным, как в мире родителей. Я брал топливо у милой Ma, но не спешил приступать к «Ральфу о Ральфе»[52] – я сочинял стихи. И записывал их в блокноте с отрывными листами восковым мелком (ручки и карандаши опасны), предоставленным матерью.
Это был первый, и Ma тут же упала в обморок. А ко гда пришла в себя, я по-прежнему разглядывал ее из кро ватки.
– Это ты написал?
Я кивнул.
мост
Когда мать предъявила отцу мой первый стих, тот не поверил. Он не стал смеяться, просто посмотрел на него и произнес:
– Ну и что я должен сказать?
– Это твой сын написал, – ответила Ma.
– Ева, – проворчал он.
Инфлято взглянул на меня. Я стоял в манеже, придерживаясь за мягкий бортик.
– Это он, – не унималась Ma. Она встала с дивана и подошла ко мне с блокнотом и мелком. – Ральф, – сказала она, – напиши еще.
Я понимал, почему она просит, и сочувствовал ее положению, но просто не умел писать на заказ. Я разглядывал блокнот, восхищаясь бесконечностью белого листа. Инфлято сделал какое-то пренебрежительное замечание, то ли про Ma, то ли про меня, то ли про обоих.
– А, Ральф? – повторила Ma.
Я попробовал пожать младенческими плечиками.
– Мне надо в университет, – сказал Инфлято, – проверять работы. – По пути к двери он задержался у моего манежа: – Скажи «пока».
Я перднул губами.
vexierbild[53]
Инфлято был вне себя от радости. В университет приезжает Ролан Барт. Барт был его кумиром, я же, хотя Ma подкинула мне пару книжек, не разделял отцовского восторга. Я читал его «Основы семиологии» и «S/Z»[54] и составил представление об этом человеке. Но Инфлято отскакивал рикошетом от стен, напевал и за завтраком говорил матери, что, возможно, Ролан Барт прочитает его рукопись и тогда все будет на мази.
Инфлято привел знаменитость домой.[55]
MA: Будете что-нибудь пить перед ужином?
БАРТ: Пить. Иногда я пью. Иногда на меня находит. (Хинкли[56]) Часто меня тянет к самоубийству. Но пить в такой хмурый вечер. Сегодня я буду разбит.
ИНФЛЯТО: Ох.
MA: Значит, вино.
БАРТ: Начнем со сновидения: если во сне я поскользнусь, упаду и ударюсь, в чем причина моего падения? (Ницше) Если я поскользнулся на банановой шкурке, то во сне ли причина или в реальном мире, где существуют банановые шкурки, где я узнал о банановых шкурках? И почему именно банан, из всех фруктов? Что возбуждает наш инстинкт причины? Некий
ИНФЛЯТО: Дуглас, если не возражаете.
MA: Ваше вино, профессор Барт.
ИНФЛЯТО: Я работаю над семиологическим анализом фильма «Лоуренс Аравийский»,[58] но не все получается.
БAPT: Сначала надо принять структурные ловушки языка жестов и осознать, насколько, условно говоря, бессильна рука режиссера – не только есть, но и должна быть. (Твен): Это чтобы предоставить фильму достаточно простора для того внимания, которое я должен ему уделить. А конкретно упомянутый вами фильм – ну, он беден культурными знаками, несмотря на претенциозность. Функционирование знаков находится в тайном сговоре с низверженным языком во всех играх дискурса, и это, разумеется, последний удар для режиссера.
Разве не так?
ИНФЛЯТО: Так.
MA: Давайте перейдем в другую комнату ужинать?
Ma взяла меня из манежа и усадила за стол. Пристегивая меня к высокому стулу, она шепнула:
– Тебе так же скучно, как мне? – Я кивнул, но она не увидела. Я посмотрел на сигарету, дрожащую у Барта в пальцах. Тот не заметил моего взгляда. Думаю, он даже не сознавал моего присутствия.
MA: У нас свиная шейка. Надеюсь, вы не против мяса.
ИНФЛЯТО: Несколько месяцев назад я посылал вам оттиск своей статьи об инаковости. Из «Критического исследования».[59]
БАРТ Христианская эсхатология выступает в двух формах, личной и всемирной. Смерть человека (Фома Аквинский[60]) подобна концу света.[61] Но что есть конец, как не средство повествования, языковой прием, заставляющий принять расстояние между звуками и их знаками, между денотацией и коннотацией? (Серл[62]): Существует спектр: на одном конце я, на другом бесформенная материя, а посередине, как и раньше, смысл и бессмыслица. Все и ничто онтологичны. По мере приближения ко мне идея теряет смысл, так как удаляется от своего непокорного оригинала. Я называю эту удаленность
ИНФЛЯТО: Статья была в зеленом конверте.
БАРТ: Зло в некотором роде есть обеднение, отсутствие доброты, так же как пустота есть отсутствие того, что заполнило или закрыло бы пробел. Но когда мужчина и женщина решают, что (Миллер[63]) язык – это просто кожа и трутся им друг о друга, тогда обеднение вновь принимает другую форму. (Платон) Представьте, что у слов есть пальцы и, разговаривая, мы достигаем как бы двойного контакта. Разве это не отрицало бы обеднения? Необходимым образом? Если, конечно, не допускать возможность злой любви.
При этих словах я поднял глаза, но родители были настолько озадачены, что лишились дара речи. Они разглядывали тарелки, возили туда-сюда свиную шейку и стручковую фасоль. А Барт со своим французским акцентом смотрел на мать.
БАРТ: Таунсенд, о вашей статье.
ИНФЛЯТО: Да?
БАРТ: Я ее не читал.
vita nova[64]