Бабушке уже более пятидесяти, да к тому же за плечами четырнадцать лет ссыльных уральских скитаний, во время которых она, тяжело переболев цингой, осталась без зубов. А ведь когда в числе других «бывших» петербуржцев ее, сразу после убийства Кирова, выслали из Ленинграда, бабушке не было еще и сорока. Многие наши знакомые относятся к моей бабушке с каким-то необъяснимым для меня почтением, с особой мягкой предупредительностью, чем я, честно говоря, нередко пользовался…
В начале пути я чувствовал себя хорошо, и даже сумел немного поспать, ведь подняли-то рано. Но прошло время, и дорога становилась невмоготу: мороз уже хозяйничал под бушлатом, в бурках. Появилась боль в ногах, во всем теле. Но потом она как будто поутихла, тепло не тепло, а так, словно туман какой-то накатил… Потеряли свою ясность звуки.
Смутно слышу:
– Екатерина Арсентьевна! Леню нужно вытащить, чтобы пробежался, иначе замерзнет.
Однако, я уже ничего не хочу, окоченели не только руки и ноги – мысли застыли. Меня выдергивают из короба. Придерживая за шиворот, приказывают двигать ногами. Но мне кажется, что ног у меня попросту нет, во всяком случае, я совершенно не чувствую их. Кое-как меня все же расшевелили. Делаю шаг, второй, третий… Надо спешить! Ради меня колонне остановиться не позволят, наоборот, ее подгоняют. А значит, нужно бежать. Но только где уж мне поспеть за взрослыми. Через несколько минут, когда я уже совсем выбился из сил, меня опять суют в короб на санях, только теперь к бабушкиному бушлату добавляется еще один, которым закутывают ноги. Он-то и спас мне, наверное, жизнь.
Не помню, сколько дней шел этап. Но хорошо помню плачущую вместе со мной бабушку. Уши мои совсем отмерзли, а она их растирает. Я стремлюсь к печке, но говорят – нельзя, хуже будет. А что значит «хуже», если я и так тела не чувствую, совсем окаменело от мороза.
Несколько моих сверстников в этом этапе замерзли. Их похоронили вместе с умершими больными.
Вот уже два месяца, как мы живем в бараке, в котором теснится до двухсот человек. Меблировка его более чем скромная: у стен топчаны, железная бочка, у которой по очереди дежурят все взрослые, приспособлена под печь. Скученность, неизбежная грязь, тряпье на топчанах – все это очень быстро привело ко всеобщей завшивленности, при которой никакие дезинфекции, никакие прожарки уже не помогали.
Но если бы нас донимали только вши! Был враг пострашнее – клопы. Вот уж кого ни холод, ни керосин не брали. Воистину – неистребимое племя.
Как-то в нашем бараке провели эксперимент. Поставили кровать посредине казармы, чтобы подальше от деревянных стен, а ножки опустили в консервные банки с керосином… Но клопы по стене забирались на потолок, доползали до того места, что над кроватью, складывали лапки и падали прямо на свою жертву. Уж кто-кто, а я вел борьбу с ними не на жизнь, а на смерть: вся стена была красной от раздавленных «бойцов ночного боя». Если я сейчас и вспоминаю что-то с омерзением и страхом, то это именно клопов.
Правда, к середине пятидесятых годов и вши, и клопы как-то незаметно исчезли. Понимаю, что со смертью «вождя всех народов» это никак не могло быть связано, и все же запомнилась гулявшая тогда поговорка: «Ушел Усатый и забрал с собой своих кровососов…»
II
Северное таежное лето хоть и не очень теплое, но все же усидеть в бараке трудно. Я словно бы заново открываю для себя как-то внезапно ожившие деревья, реку, поросшие ярко зелеными травами луга. Все вокруг красиво, непривычно, ново. Старым и неотступным осталось только чувство голода.
Наш барак переделывают под семейное общежитие. Ставят перегородки с дверными проемами. Получаются самостоятельные комнатки. Маленькие, метров на семь-девять. Но все же свои. Нашим даже не верится, что такое возможно – обрести, наконец, свой угол.
Работают зэки. Я уже знаю, что зэк – это заключенный. Но еще не знаю, кто я – зэк или нет. Впрочем, это меня не слишком занимает. Вокруг много обрезков бревен, стружка, опилки. Все это годится для игры. Мне очень весело, тем более, что зэки относятся ко мне хорошо, и даже время от времени подкармливают. А то, вдруг, смастерили как раз для меня тачку. По размерам – для моего тщедушного тела, только колесо большое. Она-то и стала первой в моей жизни игрушкой. Один дяденька посмотрел, как я бегаю с ней между бревен, да вдруг и говорит:
– Так всю жизнь тебе и катать ее.
Не успел я улыбнуться этому доброжелателю, как стоящий рядом заключенный ударил его.
– Будь ты проклят! – закричал он. – Ты что это такое ребенку желаешь?.!
Завязалась драка, да такая, что набежавшая охрана едва растащила их. Что именно поссорило их, я так тогда толком и не понял. И еще один случай припоминается.
Напротив нашего барака сгорел склад. Все в страхе галдели, что же будет? Скоро узнали: судили сторожа.
– Ого, четвертак дали! – говорят одни.
– Ну, четвертак – это еще легко отделался, – рассудили другие.
«Легко», потому что было бы это раньше – расстреляли бы. Но к тому времени указ такой вышел, по которому все расстрелы отменялись. Их заменили «четвертаком», то есть двадцатью пятью годами. Еще об этом стороже говорили, что он – старый троцкист.
И удивлялись: как же это ему, троцкисту, удалось выжить? Их ведь вроде бы еще в тридцатые годы всех перемололи.
Сторожа этого я знал. Он был настолько стар, что едва ходил. Помню, его еще дразнили: «Мухомор в очках».
Однажды, когда мои родственники толковали об этой истории, мамин брат вдруг сказал:
– В складе проводка совсем сгнила – вот и пожар…
На него все зашикали: не доведи господь, услышит кто.
III