Навстречу попалась женщина — Болдина, монтажница, и он остановил ее, удивляясь:
— Антонина Михайловна, какими судьбами? Вы же на копку траншей посланы? Закончили? А от мужа письма с фронта получаете?
— От мужа? — Болдина вскинула брови. — Что-то давненько не пишет. А укрепления еще строим, Иван Николаевич. Такие делаем, ого-го! Фашисты ни за что не одолеют. А как наши красноармейцы сражаются, сама видела.
— Ну а здесь-то какими судьбами?
— Каждую неделю дают выходной. До дому, правда, далеко, и пешком… Хожу. Витенька, сынок, дома один. Несу ему, что сберегу от пайка. Приберу комнату, постирать тоже надо. А тут вот решила на завод заглянуть. Скоро ли вы нас, Иван Николаевич, отзовете? Больно тоскуем.
— Отзовем. Потерпите еще. Обязательно отзовем.
На сборке Ливенцов не приметил больших перемен. Как и обычно, за длинным операционным столом сидели монтажницы. Вот только действовали всего два паяльника. И то за счет экономии тока на освещении. Хорошо, хоть есть еще небольшой задел деталей и узлов…
Очередной «Север» дошел до настройщика. Подключили антенну, батареи. Зашумел приемник, ожил. Те, кто поближе, заулыбались.
Фаня Кабалкина, маленькая, худенькая, улучила минуту и начала читать сводку. По профессии она плановик, а по линии парткома «агитпроп», ее так и зовут повсюду. Ливенцов знал, что каждый день в шесть утра она с наушниками сидит, принимает сводку Совинформбюро. Потом стучит на пишущей машинке, размножает «последние известия», раздает цеховым агитаторам. А тут, на сборке, сама читает и комментирует.
«В течение 2 декабря наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На Западном фронте отбито несколько ожесточенных атак немецко-фашистских войск. Враг понес большие потери людьми и вооружением…»
— А где это Западный фронт? — прервала чтение сборщица.
— Западнее Москвы. Понимаете, как стойко защитники нашей столицы сражаются. Несколько ожесточенных атак отбили. А вот дальше: «На Ростовском участке фронта советские войска продолжали преследовать противника…»
И опять остановка. Дискуссия:
— Мой муженек там, на Ростовском.
— А ты откуда знаешь? На конвертах-треугольниках адресов нет, только номер полевой почты.
— Раз говорю, знаю. Мой отчаянный. Где фашистов преследуют, он обязательно объявится.
— А мой вот Васютка, сынок, раненый, — всхлипнула еще не старая, но уже поседевшая женщина. Озябшими пальцами вынула конверт-треугольничек. — Из Вологды письмо, там в госпитале лежит. Пишет: «Знай, мама, что отомстил я за наши беды супостату. Трех фашистов уложил, а четвертого не успел, он мне из револьвера плечо повредил. Но ничего, не беспокойся, мама. Когда врачи вылечат, я еще много врагов убью».
Еще раз всплакнула.
— Я бы его, миленького, собой прикрыла, согрела, напоила, накормила.
Она совсем забыла, что сама-то голодает, в холоде, под обстрелом работает. И ее подружки тоже про это забыли, разом заголосили, печалясь о тех, кто в окопах, на фронте.
Бледные губы Кабалкиной задрожали. Она силилась найти нужные слова. Подошла к матери, что читала письмо, обняла.
— Славный у тебя сын. Гордись им. И мы все тоже им гордимся. Он обязательно отомстит за свою рану. И за наши беды, лишения отомстит… Бойцы нашей армии сражаются за правое дело и потому жизни своей не жалеют, проявляют героизм. Вот увидите, как они еще фашистских оккупантов погонят! Не могу вам указать месяц и день, но уверена, что погонят. Ну, давайте дальше сводку читать. «Боевая деятельность партизан Лениградской области не прекращается ни на один день. Отряд товарища Г. совершил ночью налет на деревню Т., где расположилось на отдых фашистское подразделение… Партизаны перебили всех немцев и захватили много оружия и ценных документов».
Четырнадцатилетняя Люся, молча помогавшая матери перебирать проводки, спросила:
— Тетя Фаня, а кто он, товарищ Г.?
— Я тоже не знаю, Люсенька. Пока это тайна, чтобы фашисты не узнали. Мы ведь тоже держим в секрете, что у нас на заводе делается. Шпионы пытаются проведать, а мы язык за зубами должны держать. Иначе не одолеть врага. А вот когда победим, расскажут и про товарища Г., и про его подчиненных, и про всех нас. И про тебя, Люся, расскажут. Парод нам будет благодарен.
Ливенцов уже успел шепнуть на ухо Кабалкиной, чтобы шла на партком, да все стоит, не уходит. Так приятно видеть, как оживляются отекшие от голода, суровые, мертвенно-бледные лица.
В военпредовском закутке тоже разговор. Военные товарищи тут, Михалин, Апеллесов, Витковский. Тамара Ольховская, диспетчер на сборке, что-то им рассказывает. И плачет. С фронта, что ли, недобрую весть получила? Два ее брата, слесари завода, воюют. Ольховские — целая рабочая династия.
Тамара всегда как огонь, а тут еле говорит, платок в руке мокрый. Просто непохоже на нее. Не дай бог, если цех вовремя не подаст нужные детали, начальник сборки тут же поставщиков стращает: «Смотрите, я на вас Тамару напущу!» Она и к директору, и в партком постучится, не сробеет, лишь в военпредовской тише воды, ниже травы. Тут если найдут порок в «Северке», краской заливается, будто лично виновата, будто ей, диспетчеру, за весь завод положено перед Красной Армией отвечать.
Ливенцов прислушался, понял, что речь идет о Захарчине, механике по приспособлениям, сутулом старичке, таком уважаемом, что все его звали дедушкой.
— Миленький, — так Тамара говорит о нем и всхлипывает. — Сыновья у него все на фронте, жена недели две как скончалась. С того дня он и домой перестал ходить. Вы же видели: день и ночь у верстака. Неизвестно, когда и отдыхал. Все мудрует, что-то придумывает. И такой был безотказный! Говорит мне: «Схожу домой, Тамара. Долго не был». А на другой день не явился. Сразу догадались: заболел. Товарищ Витковский послал меня проведать. Пришла. Лежит в постели, тяжело дышит, лицо как мел. Увидел меня и шепотом ругает: «Зачем пришла, силы тратишь. Мне все равно помирать». Ну, я в магазин сходила, хлеба ему на карточку взяла. Убрала в комнате. Чай подогрела, заставила горяченького выпить. Сегодня снова к нему. Открыла дверь, а в комнате тихо-тихо. Подошла к кровати. Может, спит, думаю. Но нет, вижу, не дышит. Глаза открыты, остекленевшие. Нашла саночки в прихожей и на кладбище отвезла…
Тамара умолкла. Молчали и все, кто слушал. «Не новость такое, — подумал Ливенцов. — Сколько уже умерло. Страшно сказать, а и привыкнуть бы нужно, да вот не привыкают. Скорбь на лицах, глаза вытирают… Скорбь по каждому умершему, как по близкому человеку. Всех она породнила — блокада».
В десять часов в парткоме захлопала дверь. Собирались члены парткома, приглашенные. Усаживались тесно на деревянных лавках, шумели.
Последними пришли Апеллесов и Витковский. Спорили на ходу — каким должен быть «Север-бис», усовершенствованный. Попытались и Ливенцова втянуть в разговор, но он не поддался, поднял руку, прося тишины.
— Сегодня мы, — начал секретарь, — похоронили одного из старейших наших рабочих — Михаила Ивановича Захарчика. Прошу встать, почтить его светлую память минутой молчания.
Опять загремели лавки, когда садились. Но шума, какой бывает, когда собираются, не было. Ливенцов объявил повестку дня.
Запыхавшись, вошел инструктор горкома партии Сочилин — спешил, видно, чтобы не опоздать. Присел с краю, и уж лица опять все к Ливенцову, слушают. А тот мерно, негромким голосом начал:
— Если поискать сравнений, то мы уже давно как бы плывем с вами в океане во время шторма, даже урагана. И теперь на нас катится самая грозная волна — девятый вал. Топливо на исходе. О положении на лесозаготовках сведений нет. Через час я туда отправлюсь. Так вот, решено пока что разобрать ветхие деревянные постройки на втором дворе. Есть предложение объявить аврал…
Ливенцов не успел договорить. Дрогнули стены. В раскатистый гул разрыва вплелись звенящие звуки бьющегося стекла. Штукатурной пылью густо заволокло комнату.
— Кого ранило? — кричал Ливенцов. — Кого ранило? Обошлось. Раму окна целиком высадило. Поцарапанные лица и руки — не в счет.