самого конца огромного пустыря, бывшего когда-то вокзалом. Потом, все так же не говоря ни слова, торопились обратно к проему арки. И, дойдя до выхода, облегченно переводили дух. Было холодно, ночь и промозглая стужа принимали наш общий вздох, превращая его в облачко густого тумана. Потом мы снова выходили на улицу, и я оборачивалась посмотреть, живы ли еще под надвратной аркой остатки нашего вздоха. Казалось, этот несчастный вокзал живет в каком-то своем, совсем другом времени.
Перед вокзалом стояла телефонная будка. Когда мы, трое девчонок, проходили мимо, мы старались говорить громче, словно наши родители в Турции могли нас услышать.
Однажды вечером комендантша общития, маленькая турчанка, единственная из нас, умевшая говорить по-немецки, объявила:
— Сегодня вечером дирекция завода организует вечер танцев с английскими солдатами.
Приехал автобус, забрал нас, женщин, и отвез нас в район Берлина, где размещались английские казармы. В солдатской столовой нас усадили за солдатские столы, английские солдаты расположились у стойки бара и приглашали нас на танец. В один миг были позабыты общие кастрюли и сковородки. Сегодня вечером вместо кастрюль были солдаты. Солдаты танцевали с нами, а когда вечер кончился, мы возвращались к себе в общитие с солдатскими улыбками на устах. Той ночью все мы избегали встречаться друг с другом глазами. Медленными шагами женщины расходились по своим комнатам, на шесть коек каждая, и понуро откидывали одеяла, словно ложиться спать — тяжкая работа. Некоторые расстегивали ворот ночной рубахи и, быть может, впервые открывали в комнате окна. Ночью, пока мы спали, в открытые окна на наши одеяла падал снег, так что утром мы встали все мокрые. Потом все женщины очень тихо намазывали на хлеб маргарин и так же тихо ели свои бутерброды, потом снова ложились на свои койки. Комнаты безмолвствовали, и с каждой койки смотрело безмолвное женское лицо. После все собрались в холле общития, и начались рассказы. Одна была в Турции оперной певицей. Но им назначили нового директора театра, а тот привез из Стамбула жену. Та не была оперной певицей, но директор распорядился понатыкать по всей сцене микрофонов. Из-за этого ей, настоящей певице, пришлось уехать в Германию. Другая познакомилась в Измире с американским солдатом, тот хочет на ней жениться, но за билет в Америку ей надо платить самой. Вот она и уехала в Германию зарабатывать на билет до Америки. Третья служила в Стамбуле в тайной полиции и влюбилась в другого полицейского, агента тайной полиции, который одновременно был звездой экрана и скрывал от нее свои романы с другими женщинами. Вот из-за этих тайных амуров своего агента тайной полиции она в конце концов и сбежала в Германию. Еще одну девушку звали Hyp. Она уверяла, что у нее такие большие груди, что от их тяжести у нее даже спина болит, когда она спать ложится. Вот она и приехала в Германию зарабатывать себе на операцию.
Комендантша общития, единственная из нас, говорившая по-немецки, всякий раз после вечера танцев с английскими солдатами приводила к себе в комнату очередного мужчину. Причем всякий раз приглашала и какую-нибудь из наших девчонок, чтобы потом в случае чего сказать, что это был не ее любовник, а наоборот, хахаль девчонки. Вскоре после этого она, впрочем, вылетела из заводского общития, однако вовсе не за то, что водила к себе мужиков. Женщины в общитии получали с родины посылки с турецкой копченой колбасой. Когда почтальон привозил эти посылки, женщины были на заводе, комендантша расписывалась в получении, прятала посылки у себя под кроватью, а нам показывала квитанции немецкой почты и «переводила»:
— Турецкая колбаса ядовитая, отравленная. Немецкая почта твою колбасу конфисковала.
Но однажды наши женщины обнаружили свои колбасы у нее под кроватью, пошли вместе с ними к директору радиолампового завода, и комендантшу сразу уволили.
После чего дирекция радиолампового завода прислала нам турецкую супружескую чету. Муж стал работать в общитии комендантом, а жена была при нас на заводе переводчицей.
Новый комендант общития сообщил, что он художник и коммунист. Никто из нас не знал, что это такое — «коммунист». По вечерам он обучал нас, женщин, немецкому языку. Все женщины собирались теперь в холле на нашем этаже общития, а это значит, придя с работы, мы уже не напяливали на себя ночные рубахи, не включали телевизор, где бесконечно шло фигурное катание, а учили теперь немецкий язык с нашим комендантом-коммунистом. Он сидел перед нами, женщинами, со своим турецким музыкальным инструментом под названием «саз» и по-немецки пел нам турецкие песни, которые все мы знали на родном языке: «Передайте привет моему батюшке и скажите, пусть заплатит за меня тысячу лир и выкупит меня из тюрьмы». Все женщины повторяли за ним слова. Он улыбался и подергивал себя за ус. На улице перед Театром Хеббеля зрители неспешно заходили в фойе, а мы сидели в общитии и повторяли немецкие слова: «…пусть заплатит за меня тысячу лир и выкупит меня из тюрьмы».
Когда женщины, повторяя слова, не всё могли вспомнить, они говорили:
— Вон та девушка, в брюках, пусть повторит, мы забыли.
И я повторяла за комендантом слова. Тогда комендант-коммунист меня спросил:
— Ты что, уже играла на сцене?
— Да, шесть лет.
— То-то оно и видно. Кого ты играла?
— Титаник) из «Сна в летнюю ночь». — И я процитировала:
Он тут же отозвался:
— Я дух совсем не общего разбора, и вечно лето на моих просторах…
— Так назовись, скиталец одинокий…
— Вазиф, — ответил он, дергая себя за ус.
Комендант-коммунист объявил нам, что предоставит кузинам-лесбиянкам отдельную двухместную комнату, чтобы им никто не мешал — пусть себе любят друг друга. Вот так и вышло, что кузины от нас съехали. На прощанье они всех нас расцеловали, словно невесть в какой дальний путь отправляются, одна даже плакала; Резан взяла у нее вещи, а я проводила бедняжку до двери ее новой комнаты. Теперь в нашей шестиместной комнате две их койки пустовали. Сестры, что носили голубые халаты из электрической материи, с тех пор, как кузины стали любить друг дружку в пододеяльнике, переодевались в закутке за своей двухъярусной койкой. И только надев халаты, выходили из закутка, садились рядышком на нижнюю койку, дружно надевали туфли, выключали свет и выходили из комнаты. Мы снова включали свет. И хотя кузины-лесбиянки от нас съехали, сестры продолжали переодеваться за койками и всем рассказывали, что кузины — из масонов. Я понятия не имела, кто такие масоны. А еще сестры опять заговорили о своих братьях:
— Хорошо, что наши братья этого не знают.
Они и нам с Резан говорили:
— Хорошо, что ваши отцы не знают, что вы спали с лесбиянками в одной комнате.
Но у Резан отец давно умер. А они без конца говорили о своих братьях и наших отцах, и мне стало казаться, что из их слов соткалась паутина, заполнив собой всю комнату и облепив наши тела. Мало — помалу я начала бояться их братьев и своего отца. Я даже мертвого отца Резан стала бояться. И всякий раз, когда я начинала вот так бояться, я писала маме письмо с такими словами: «Да защитит меня бог и с божьей помощью мой отец — клянусь, я не делаю здесь ничего дурного».
Сестры купили для своих братьев костюмы и стиральный порошок и сложили все это на пустующих койках кузин-лесбиянок. Мужские костюмы лежали на койках, и ночью, когда на Театре Хеббеля зажигались и гасли рекламные огни, я теперь видела в этих вспышках не только поблескивающие бигуди сестер, но и поблескивающие пуговицы мужских костюмов, распластавшихся на койках, точно покойники.
Когда мы, трое девчонок, с котлетами из конины в кульках, шли на другую сторону улицы к нашему несчастному вокзалу и проходили мимо телефонной будки, я теперь старалась говорить не громче, а наоборот, тише, чтобы мои родители в Стамбуле меня не услышали. Однако вскоре в нашей комнате побывала книжка, которая лишила меня всякого страха перед братьями двух сестер, перед собственным отцом и даже перед мертвым отцом Резан. У нашего коменданта-коммуниста было много книжек, которые