слякоть. В кабине резкий запах бензина и еще чего-то — знакомого и сладкого. Он смеется над моей недогадливостью, дух, говорит, хлебный, каравай еще совсем теплый, жена поздно кончила печь. Не выпуская руль, Варис другой рукой достает узелок, отрывает бумагу, отламывает здоровый кусок с темной коркой и подает мне. Я откусываю и ем, корочка хрустит на зубах, а машина наша знай переваливается в разъезженной ложбинке с лохматыми ивами. Когда кончатся ивы, дорога пойдет в гору и там мне выходить. Мотор ревет на подъеме, в крайнем окне горит свет — мать уже встала. Варис тормозит, я благодарю, выскакиваю, захлопываю снаружи дверцу и чуть не бегом направляюсь к саду. Тропинка под снегом белая и ровная, так же как луг, мои ноги то и дело сбиваются с нее, натыкаясь на пучки травы. Я все замедляю и замедляю шаг, чувствуя, как усталость опять наливает свинцом все тело…
Дверь не заперта. Оббиваю сапоги об решетку, на которую мать накидала еловых веток. Захожу. Меня сразу обдает домашним теплом, обнимает кромешная тьма сеней с одной-единственной яркой точкой — замочной скважиной. Заслышав мои шаги, навстречу выходит мать, уже одетая.
— Ты уже встала? — удивляюсь я.
Она не отвечает ничего и, пока я раздеваюсь и разуваюсь, стоит, прислонясь к косяку и молча глядит на меня. Потом приносит и кладет передо мной шлепанцы, приносит и ставит на стол чашку, глиняный кувшин, от которого идет пар, наверно, с чаем, банку малинового варенья и чайную ложку. Мне хочется быстрее лечь в постель, но я не могу обидеть мать; сажусь, наливаю и прихлебываю чай. Она пристраивается напротив и опять только молчаливо глядит на меня. Когда не звенит ложечка о чашку, слышно, как за стеной бормочет во сне Петер. Он часто разговаривает во сне, а бывает даже поет. Иногда кажется — опять он озорничает! Пойду, хочу выругать — заснул, ничего не слышит, только губы шевелятся. Миервалдис тоже иной раз бормотал во сне, сперва я всякий раз просыпалась, а потом привыкла. Конечно, у Петера это от Миервалдиса…
— Уехала? — наконец спрашивает мать.
И я бодрым голосом принимаюсь рассказывать, что Дайна держалась молодцом, только к утру заснула, что детский вагон остановился не там, где обыкновенно, и нам пришлось бежать, что Лаума с Эдгаром вышли в тамбур навстречу и велели передать матери привет… Я умалчиваю о том, что Дайна в последний момент не хотела меня отпускать, обхватила меня за шею, и мне пришлось силой расцепить ее руки. Расцепила — и выскочила из вагона уже почти на ходу. Мать слушает, не прерывая меня вопросами, сидит такая тихая, тихая. И когда эта тишина слишком затягивается, я замечаю, что по ее обветренным коричневым щекам беззвучно катятся слезы. Не знаю, что сказать и как успокоить, и нужно ли это. Она вытирает глаза уголком передника и говорит, что надо идти в хлев по хозяйству, собирается встать, однако не встает. Да и рано уж больно, еще целый день впереди. И только когда я допиваю чашку, поднимается и она, торопит меня лечь, потому что я устала, все ноги отходила, а сама, натянув резиновые сапоги, берется за ватник.
По пути к себе захожу в комнату сына. Кровати Нормунда и Айвара пустуют, оба моих старших мальчика ночуют в интернате. Петрик больше не бормочет, только шевелится во сне. Из-под одеяла что-то выскальзывает и хлопается на пол. Дайнина кукла. Поднимаю ее, кладу на стул и выхожу на цыпочках. Раздеваюсь, как следует укрываюсь, но сон почему-то бежит от меня. Мне тепло, в головах благодушно тикает будильник, а заснуть не могу. Только закрою веки, как перед глазами рябит, мелькает. Темные следы, мерцающие освещенные окна и лица, лица… Видно, я переутомилась. Стены потрескивают. Дом старый, наверное, садится, оттого и трещит даже в безветренную погоду, а когда ветер, трещит и стреляет без перестану. Мы здесь, наверно, последнюю зиму, к будущей осени нам обещают квартиру в новом доме, а этот будто пойдет на снос. Не могу представить себе, что тут будет ровное место, может, придем — не узнаем.
Из кухни доносится приглушенный звон ведер. Мать ходила либо к колодцу, либо в хлев доить Звездуху и теперь потихоньку возится, чтобы не разбудить Петрика и меня. Вот немножко отдохну и встану. Надо ехать в Пелечи. Чуть-чуть полежу только и…
И снится мне — кричит олень.
Бао-бао-бао….
Он выходит из мглистого леса, где первые копья утреннего света уже пронзили кроны деревьев, идет на меня между стволов, глядит ясными живыми глазами и обдает теплым дыханием. Но когда я протягиваю руку, мысленно уже ощущая шелковистость мягкой шерсти, пальцы наталкиваются на грубую чешуйчатую сосновую кору.
Следую за ним, неслышно ступая по росе, однако олень все отдаляется, постепенно окутываясь дымкой, как призрак, и наконец я слышу только далекий зон, которому эхом вторит лес:
…Бао…
…ао…
…ооо…о…
Потом все смолкает, стихает, замирает, и вокруг снежным полем лежит бескрайняя белая тишина, которая поглощает голоса и шаги…
Просыпаюсь оттого, что кто-то щекочет мне пятки. Открываю глаза — это, конечно, Петер. А за окном уже брезжит серый рассвет.
— Чего ты балуешься, Петрик?
— Бабушка говорит, чтоб ты вставала, а ты не встаешь. Приехал дяденька из Пелечей.
Вскакиваю и быстро одеваюсь:
— Почему не разбудили раньше?
— Бабушка не велела. Я хотел войти, а она…
Вижу, что носки у Петера совсем мокрые. Не иначе как выскочил во двор в одних тапочках.
— Небось, бегал по снегу такой полуголый?
Петер виновато поглядывает на меня.
— Немножко, — признается он и добавляет: — Мне ничуть не холодно.
— Смотри не заболей.
— Вот еще! — отвечает он таким тоном, что меня поневоле смех разбирает. Петер, откинув голову, тоже смеется, и его щеки раскраснелись от утренней свежести, как два яблока.
АВТОР
Поезд приближается к Риге, Язеп все еще спит, накрывшись пальто и подложив под голову шапку, — спит, словно дома, в своей постели. Тряска его, как видно, ничуть не тревожит, напротив — даже укачивает. Задремал и Том. Во сне лицо у него очень спокойное и даже красивое: высокий лоб, прямой нос, чувственный рот. Пускай отдыхает и он, а мы тихонько пойдем дальше. Когда поезд прибудет, проводница наверняка поднимет всех, кто сам до того не встанет.
Давайте пройдем в детский вагон. Дайна совсем замучила Лауму с Эдгаром — никак с ней не сладить, хнычет, пищит. Ни на какие уговоры не поддается: и новую куклу ей обещали, не подействовало — вот беда-то! — и магический, всемогущий зоопарк. А чуть только задремав, она просыпается, зовет Анулю. Лаума с Эдгаром, усталые, сонные и оттого раздраженные, вполголоса рассуждают о том, что Анна все-таки вконец избаловала Дайну, что плохо, когда ребенок вынужден жить у чужих (они так и говорят: «у чужих»), и хорошо, что теперь это ненормальное положение кончится.
В соседнем вагоне хлопочут Теодор и Кристина. Исконные деревенские жители, они привыкли вставать с петухами и решили сейчас устроить себе первый завтрак. Кто его знает, когда теперь придется поесть. Пока невестка чего-нибудь сварит, того и гляди ноги протянешь. Городские жить не умеют, магазины у них под боком, вот они и разбаловались. Ни тебе запасов никаких в кладовой, ничего, за каждой луковицей в лавку по три раза на день бегают, все перебирают и буханки щупают. Пес её знает, найдется ли еще хлебушко у невестки дома. Так оно будет вернее — надо подкрепиться своим. Но Кристина не была бы Кристиной и Теодор не был бы Теодором, если б и эта простая процедура, а именно — легкая закуска, прошла бы без инцидента. Как только Теодор открывает чемоданчик и начинает в нем шарить, Кристина бубнит сварливо: