„облагораживая“ полицию, постепенно захватить ее, превратить в орган тайного союза. Не оттого ли он разгневался на Бенкендорфа, когда тот принес „список“ Грибовского?

В этом же духе — и восклицание Александра насчет людей, способных „прокормить Смоленскую губернию“: казалось бы, что тут плохого? При Екатерине II, вначале александровского царствования, когда Сабанеев был молод, вряд ли высшая власть увидела бы здесь нечто дурное: наоборот, как хорошо, что просвещенные дворяне кормят, успокаивают целую губернию! В ту пору, повторим, общество и власть еще вместе — пусть со скрипом, взаимными обидами — но вместе. Дворянская интеллигенция в общем — за власть, хотя „их союз даже в XVIII столетии удивителен“ (Герцен).

Люди, кормящие голодную губернию без царя, — это власть; но любопытно, что Якушкина, Фонвизина, декабристов-заговорщиков, единомышленников Раевского, хвалит за их инициативу, столь напугавшую царя, не кто иной, как генерал Ермолов — отнюдь не революционер, но мыслящий, благородный представитель отцов, ровесник и приятель Сабанеева.

Создается впечатление, что разные группировки, разные поколения готовы сомкнуться…

* * *

Как это было при Павле I.

Перед 1801 годом люди с конституционными замыслами соединились с военными и штатскими, которые ни о чем подобном не помышляли, но просто были недовольны режимом.

Александр I помнит о том могучем единодушии, которое снесло с престола его отца и вознесло его самого; помнит и опасается повторения. Один военный тонко заметил, что правительства всегда готовятся „к минувшей войне“; иначе говоря, в будущих событиях отыскивают контуры того, что уже когда-то бывало. Поэтому Александр I приглядывается и к якушкиным, раевским — и к ермоловым, сабанеевым. Приглядывается и не доверяет, подозревая сговор…

* * *

Что же предпринять монарху, столь ослабленному просвещением, сомнением, подозрением?

Лагарп убеждал его, что противников не так уж много. В самом деле — посчитаем.

Правящий слой обычно составляет один-два процента населения страны; применительно к России того времени — примерно полмиллиона человек; основная часть этого слоя — опора монарха, люди, субъективно ему преданные, но ожидающие за то и от самого царя взаимности, охраны крепостнических привилегий. Верхний, бюрократический пласт, разумеется в самом грубом приближении, обычно составляет в свою очередь „один процент от одного процента“, то есть в 1820-х годах примерно пять-шесть тысяч человек. Число как будто небольшое, всего несколько полков, но за каждым здесь — огромные силы, невидимые нити управления. Эти пять-шесть тысяч — министры, члены Государственного совета, губернаторы, генералы, дипломаты, высшее духовенство. Они концентрированно выражают интересы целого сословия, обладая огромной материальной и духовной силой.

Как самодержавному монарху лучше поладить, приспособиться или справиться с этими молчащими, кланяющимися, но хорошо знающими свой классовый, политический интерес людьми, которые в большинстве уверены, что с реформами не надо торопиться? Как регулируются отношения престола с аппаратом?

История знает несколько острых ситуаций, когда верховная власть, желая провести серьезные реформы, лучше понимала интерес своего класса, чем высшая бюрократия; ей, высшей власти, „сверху виднее“, — и, двигаясь вперед, она должна преодолевать консервативную, страшную угрозу справа.

Бывали случаи, когда прогрессивные деспоты преодолевали противодействие аппарата угрозою „снизу“, поддержкой народа. Совсем недавно высшая бюрократия, генералы и офицеры, свергавшие Павла I, больше всего боялись, что царя защитят солдаты, очень преданные этому царю (при всей муштре они были довольны и улучшением „харчей“, и растерянностью офицеров, изгоняемых, избиваемых царем). Народ, преданный абстрактному царскому имени, всегда готов разорвать министров и дворян, посягающих па императора; однако этот путь использования „разгоряченных масс“ Лагарп своему ученику строжайше запрещал.

Перед ними был пугающий опыт французской революции, когда, по словам Гете, толпа стала тираном толпе.

* * *

Если „народный гнев“ использовать рискованно, то можно обратиться к методам Петра Великого: реакционный аппарат — боярскую думу, приказную систему царь-реформатор преодолел созданием параллельного, второго аппарата: новые учреждения (гвардейские полки, Сенат, коллегии) существовали вместе с некоторыми старыми — и постепенно отбирали у них власть. Важную роль здесь сыграло и перенесение столицы, уход нового правительства в другой город, тогда как старый аппарат остался в Москве.

Александр I, как уже говорилось, думал об использовании опыта своего прапрадеда, собираясь объявить новые реформы не в Петербурге, а в Варшаве. Кроме того, царь поручал разработку разных законов некоторым министерствам и ведомствам, тщательно скрывая этот факт от других сановников.

Однако в начале XIX века аппарат был отнюдь не столь ветхим и слабым, как за сто лет до того; да и праправнук Петра не столь решителен, как предок, и вроде бы ослаблен петровским просвещением. Ведь если постараться перевести планы Александра на петровский язык, то следовало бы сделать вот что: царю („по инструкции Лагарпа“) обратиться к молодым офицерам вроде Раевского; не забывая о разумных, прогрессивных полковниках и генералах, приблизить, скажем, Пестеля, Лунина, Волконского, Муравьевых, а также Ермолова, Воронцова, Сабанеева и других командиров „с густыми эполетами“; вслед затем царь мог бы „совершить государственный переворот“, опираясь на декабристов и прогрессистов, и тогда бы вдруг открылось, что конституционный проект Новосильцева очень похож на конспиративные планы Северного общества, а личная свобода и две десятины земли, даруемые крестьянам „по Аракчееву“, не так уж противоречат личной свободе и двум десятинам земли по Никите Муравьеву…

* * *

Утопия, чистая утопия. Впрочем, мыслящий майор Раевский незадолго до своего ареста как раз рассуждал об удавшихся и неудавшихся „революциях сверху“: получилось у Петра Великого в начале XVII века и не получилось в Турции, где султан Селим III и его прогрессивный великий визирь были в 1807–1808 годах свергнуты и задушены.

Понятно, Раевский тут же занимаются „переводом с турецкого на русский“, но выводов не делает, только задает вопросы: насчет разного „расположения обоих народов“ и других причин, „которые в обоих предприятиях, стремящихся к одной цели, произвели столь противоположные следствия“.

Александра I остановил страх, ощущение опасности, угрожающей со всех сторон; как в сказке: „пойдешь направо — голову потеряешь“, потому что убьют „слева“, восстанут пестели, раевские. „Пойдешь налево — опять же голову потеряешь“: убьют те самые пять-шесть тысяч „верхних бюрократов“ с согласия десятков тысяч крепостников…

* * *

Тут невозможно, однако, не вспомнить, что утопическая „александровская революция сверху“ позже чуть не слилась с другой утопией, шедшей как бы снизу: несколько лет спустя Пестель, утомленный длительным ожиданием революции и противоречиями среди заговорщиков, задумал явиться к царю и открыться: представить всех заговорщиков в обмен на милость, реформы, прогресс…

Близко, как близко! И с царской стороны, и с революционной — дворяне, гвардейцы; еще чуть-чуть — и, по словам Пушкина (записанным в 1822 году), „желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла, и твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас наряду с просвещенными народами Европы“.

Однако ничего этого не произошло: пропасть шириною во много десятилетий оказалась непреодолимой.

Итак, у порога 1820-х годов Россия имела просвещенного императора — победителя Наполеона, тайно мечтавшего о реформах, но смертельно боявшегося их осуществления.

Россия имела сильную, реакционную дворянскую бюрократию, не желающую новой „европейской

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату