Муравьев подчеркивает слова „
Ах, не так уж глупо — даже если не согласиться! Несколько лет спустя Пушкин заставит своего Гринева сказать по-карамзински: „
Революционер, конечно, возмущен „благополучием при всяком правлении“: а как же миллионы крепостных, 25-летняя солдатчина, военные поселения, затхлое взяточничество, „неправда в судах“? Не сам ли Карамзин в 1813-м, на пепелище Москвы, заметил народное ожесточение, надеялся на перемены?
Из-за этого всего, как видно, „схватились“ осенью 1818-го умеренный историк и очень левый в то время родич Вяземский; Карамзин чуть позже досылает в письме „резюме“ разговора (которое вполне подойдет и к заочному спору с Никитой Муравьевым): „
Волки сыты, овцы целы, но декабристы вовсе и не стремятся к подобной гармонии, готовя охоту на волков!
После подобного же обмена мнениями с Карамзиным Николай Тургенев записывает (точно, как Никита Муравьев): „
Во Франции, пишет „русский путешественник“, „
„
Действительно, неправда, иначе зачем бы восставать? Иначе — и в России мужики благоденствуют.
„
„
И лучше сделаем — надеются члены тайных обществ. И хуже будет — пророчит Карамзин, соглашаясь, что рабство — зло, но быстрая, неестественная отмена его — тоже зло.
Русский путешественник: „
Муравьев подчеркивает слова о бунтовщике, эшафоте и пишет на полях: „
Поразительное столкновение мнений и судеб. Карамзин, свидетель „роковых минут“ великой революции, помнит реки крови, предсказывает новые, заклинает не торопиться, пугает бунтовщиков эшафотом… Никита и не спорит, что, возможно, в „перспективе — эшафот, Сибирь. И через четверть века, оканчивая дни в глухом селе Урик близ Иркутска, этот человек, который, по мнению друзей, „
Узнав о смерти сына, престарелая мать Екатерина Федоровна Муравьева передала его библиотеку в Московский университет, где недавно и был обнаружен экземпляр „Писем русского путешественника“ с „ответами“ на полях.
И последняя апелляция Карамзина к естественному ходу истории и времени:
„
Никита Муравьев:
„
Главные слова произнесены.
Карамзин считает то, что есть, не случайным, естественным, а он прав. Да и Муравьев согласен; только декабрист в число естественных обстоятельств включает и саму революцию: французскую, что уже была, и русскую, которая впереди. Если „разумно и действительно“ только сущее, то откуда же берутся перемены, кто их совершает? Не считает разве сам Карамзин, что 1789–1794 годы закономерны? Не признается ли Малиновскому, что „
Итак, оба правы. Но историк серьезно ошибается, переоценивая прогрессивные возможности самодержавия в XIX веке; декабрист же недооценивает страшную силу прошедшего, власть традиции, на которой в немалой степени держится старый мир.
Наконец, близ финала „Писем русского путешественника“ их автор получает от декабриста чуть ли не упрек справа, укор внешне неожиданный (учитывая предыдущую полемику) за „чрезмерную нейтральность“ к французским делам.
Карамзин: „
Муравьев (на полях)'. „
„Беспечность“ 1790 года столь же не подходит декабристу, как и страшные, пугающие формулы о „гибельных потрясениях“, эшафоте, провидении.
Вот оно, провидение: Париж 1790-х-Москва 1812-го… Из пожара же и народной войны начинаются новые уроки, о которых, однако, историограф не любит говорить.
Почему же не попытаться предсказать близкое будущее и тем его приблизить?
Карамзин, уже не в книге, а в жизни, объясняет Дмитриеву: „
В другой раз — Вяземскому:
„
Итак, спорить до ожесточения и „любить меня, а я вас“ — любимые карамзинские парадоксы, с которыми так нелегко жить. И не таков предмет спора, чтобы до конца сохранялся политес.
Один из братьев Тургеневых, Сергей, перед отъездом в Константинополь демонстративно не заходит