Беллманом, когда он приходил за почтой, и изобразил его – с наилучшим немецко-швейцарским акцентом, на какой был способен:
– Генри большой оригинал. И Лагерфельд оригиналка. Она его коллега. Они пробираются на вечеринки, куда их не приглашали. Очень оригинально.
Генри хихикнул, а Лагерфельд рассмеялась от всей души.
– До чего ж хорош! – восхитилась Лагерфельд. – Не отличишь от коварного швейцарца.
– Генри пробирается в оперу, и ему недостаточно просто места, он хочет самое дорогое место, – продолжал я, изо всех сил копируя Беллмана. Мне нравилось развлекать взрослых.
– У тебя есть слух, – сказала Лагерфельд, все еще смеясь.
– Да, он очень хорошо подражает и запоминает, что говорят другие, – поддержал ее Генри. На этот раз он действительно меня хвалил, и я ловил каждое его слово. Мы были как смеющаяся, счастливая семья, какой была семья Лагерфельд много лет назад.
Мы припарковались рядом с Национальным клубом искусств, который был на Грамерси-Парк-Саут. Клуб находился в красивом старом кирпичном здании, а наша вечеринка проходила на первом этаже в двухкомнатной галерее. Предметом выставки были рисунки чернилами: пейзажи, а также маловразумительные городские улочки, похожие на итальянские. Что-то вроде гравюр, страшно унылых.
Мы взяли по бокалу вина, но сыра не было, и это расстроило Генри. Лагерфельд принялась, хромая, бродить вокруг в поисках контактов и возможных приглашений. За двадцать минут мы с Генри выпили по три бокала белого вина и вместе посмотрели рисунки, что было очень приятно. Генри не расстегивал блейзер, чтобы не демонстрировать зад. Толпа состояла в основном из престарелой публики, как он и предсказывал; даже художник был стариком лет семидесяти. У него были большие мясистые уши.
Когда я приканчивал третий бокал, рядом со мной остановилась женщина, выглядевшая моложе большинства присутствующих. Может быть, ей было под шестьдесят. На ней была унылая плоская шляпка с маленькими искусственными цветочками, приколотыми к краю. Сзади из-под шляпы, словно хвост, спускались завязанные лентой серо-коричневые волосы. Похоже, женщина заинтересовалась мной.
– Мне нравится ваш нос, – сказала она. – Это лучший нос, который я видела с тех пор, как была в Париже десять лет назад.
– Спасибо, – поблагодарил я женщину. Она пыталась сказать что-то остроумное, но у нее были печальные зеленые глаза. Если забыть о глазах, можно было бы воспринять ее слова за комплимент.
– А мне нравится ваша шляпа, – сказал Генри женщине. Он слышал ее замечание и вмешался в разговор.
– Почему? – спросила она.
– Форма хороша, – ответил Генри. – Чтобы носить шляпы, требуется огромное мужество. Людям снова нужно носить шляпы.
– Это все, что у меня осталось.
– Вы имеете в виду шляпу? – спросил Генри.
– Нет. Мужество.
– Почему? Вы потеряли все остальное?
– Да.
– Но почему?
– Раньше я была живой и веселой.
– О!
– Я актриса, – сказала женщина. – Играла на сцене.
– О! – опять воскликнул Генри, завершая разговор.
– Вы писатель? – спросила она его. – Вы выглядите как писатель.
– Нет. Я мыслитель.
– Меня зовут Луис Ивз, – вступил я в разговор, не желая оставаться в стороне. – Это Генри…
– Никогда никому не говори моего имени, – оборвал меня Генри. – Меня могут узнать и в чем-нибудь обвинить.
– Разве вы наступили мне на ногу? – спросила женщина.
– Я никогда бы не наступил вам на ногу, – ответил гордо Генри, и в его замечании был двойной смысл. Женщина была эксцентрична и грустна, но также и умна. Она поняла, что он имел в виду. Покраснев, она отошла от нас.
Я почувствовал себя виноватым перед женщиной. Она была мила со мной, ей понравился мой нос, но Генри прогнал ее.
– Абсолютно бестактно с ее стороны пытаться подцепить тебя вот так, – сказал он и отошел от меня к столу с вином.
Я отправился на поиски женщины в плоской шляпе. Хотел извиниться за Генри и снова услышать комплимент моему носу. Во второй комнате ее не было, и я пошел в вестибюль.
Я был немного пьян и потому быстро погрузился в фантазию о том, как мы двое влюбляемся друг в друга. У нее красивые глаза, и она стройная. В темноте было бы хорошо обнять ее, отчего она почувствовала бы себя молодой. Я представлял, как она кладет голову мне на грудь. Я глажу ее густые волосы. Как по-декадентски это было бы, если бы она мною восхищалась. Она бы, наверное, касалась моего пениса и улыбалась своим воспоминаниям.
Она могла бы стать мне матерью, пока я не обрел бы уверенность лет эдак через пять, чтобы гоняться за женщинами своего возраста. Пока же мы могли бы путешествовать вместе. Вдруг у нее есть деньги для путешествий. Хорошо было бы повидать Италию, думал я, наглядевшись рисунков.
Но в вестибюле женщины тоже не было. Она сбежала. Замечание Генри было слишком грубым. А ведь у нее были грустные глаза еще до того, как мы заговорили с ней.
Я знал, что она покинула клуб, но все-таки прошел по застеленной ковром лестнице на второй этаж просто на случай, если она в большой, элегантной гостиной с деревянными панелями, где проходила другая вечеринка. Там было много народу и большой стол-буфет, но без дамы в шляпе.
Я вернулся обратно в галерею, взял еще бокал вина, нашел Лагерфельд, она была одна.
– Хорошо проводите время? – спросила она.
– Неплохо, – ответил я и добавил: – Только не слишком хорошо себя чувствую. Генри был груб с женщиной, с которой я разговаривал. – Я говорил о Генри у него за спи – ной, вино развязало мне язык.
– Он ужасно ведет себя со всеми женщинами, – сказала Лагерфельд.
– Почему?
– Много лет назад его сердце было разбито. Тогда он был молод, хорош собой и у него еще были деньги. Он так от этого и не оправился и обратил свое разочарование против всех женщин. Нужно просто знать, как с ним обращаться, и тогда с ним очень весело.
– Как разбилось его сердце? – спросил я.
– Он был влюблен в девушку-католичку. Но ее семья не позволила ей выйти за него. Кончилось тем, что она вышла замуж за богатого банкира. С тех пор он притворяется, что он католик, но изначально он был пресвитерианцем. Теперь он любит церковь, потому что это позволяет ему быть религиозным снобом.
– Я ничего об этом не знал.
– Он любит таинственность. Никто не может его понять. Он слишком сумасшедший. Даже я по- настоящему его не понимаю.
– Отто Беллман думает, что он гомосексуалист.
– Так все говорят. В конце концов, он же был в театре, а актеры вынуждены быть гомосексуалистами или бисексуалами, чтобы с чувством произносить свои реплики. Но Генри – прямая противоположность. У него нет чувств.
Тут появился Генри, и мы, как по команде, одарили его фальшивыми улыбками. Я чувствовал себя виноватым оттого, что так охотно сплетничал о нем. Генри сказал, что нам пора, и Лагерфельд согласилась.
– Я голоден, – объявил он, когда мы вышли из галереи.
– На втором этаже вечеринка, – сказал я, надеясь таким образом искупить свой грех. Я опорочил Генри,