государства Российского»; и не пушками застрелишь Булгариных* et comp.,[82] обративших в торжище храм словесности и пердящих из своих нужников на свет большой и малый. — Мы проживем здесь с месяц и более. Я просил Солнцева* написать к наследнику Дмитриева, чтобы поспешил приехать. Я бы желал разобрать оставшиеся бумаги. Надобно издать полное собрание сочинений его в том виде, в каком он сам их в последний раз издал*. Но все включенное можно приложить в аппендике. Я бы желал присоединить к старому: «Записки»* и переписку с Карамзиным. Ценные письма И. И. у Екатерины Андреевны*. — Сбираюсь взглянуть на его свежую могилу. Проезжая через Сызрань я (с в<еликим> к<нязем>) посетил его деревню, видел место, где он родился, и из окон построенного им самим дома срисовал это место. Какое счастье, что он приехал в Москву дня за три до моего отъезда*. Я был у него, потом мы обедали вместе в Английском клубе, потом были вместе на вечере у императрицы, и на другой день он нарочно для меня приехал в концерт, где мы и простились. Он был как-то особенно ко мне во все это время нежен. — Напиши ко мне, прошу тебя, обо всех наших, о своих, о Карамзиных. Поблагодари мою милую Иосифовну* за то, что приехала здоровая, с запасом новой для всех нас жизни. Обними Вьельгорского, а его заставь обнять за меня графинь; да скажи Иосифу*, чтобы ко мне написал о себе подробный отчет. Ну, славу богу! Скоро буду опять со всеми вами. Лишь бы только не здесь сбылись со мной предсказания. Живу так тесно, что и гроба негде будет установить и отпевать не будет места. Правда, и в Петербурге трудно будет спустить вам меня с моей лестницы, да все же лучше, нежели здесь.
Навести Козлова, он в ужасном положении*. Пальцы уже одервенели; и язык начинает неметь. Слух давно ослабел. А душа как будто живет.
39. Ю. Ф. Барановой. <Апрель 1838>, Петербург*
Это г. Шевченко. Он говорит про себя: «Хотелось бы мне написать картину*, а господин велит мести горницу». У него в одной руке кисть, а в другой помело, и он в большом затруднении.

Над ним, в облаках, Юлия Федоровна

Это Брюлов, пишет портрет с Жуковского. На обоих лавровые венцы. Вдали Шевченко метет горницу. В облаках Юлия Федоровна. Она думает про себя: «Какой этот Матвей красавец». А Василий Андреич, слыша это, благодарит внутренно Юлию Федоровну и говорит про себя: «Я, пожалуй, готов быть и Максимом, и Демьяном, и Трифоном, только бы нам выкупить Шевченко». — «Не беспокойся, Матюша, — говорит из облаков Юлия Федоровна, — мы выкупим Шевченко». А Шевченко знай себе метет горницу. Но это в последний раз.

Жуковский в виде Судьбы провозглашает выигрышный билет. В одной руке его карта; а в другой отпускная Шевченки. Вдали портрет Жуковского; он пляшет от радости, потому что достался государыне императрице*. Он подпер руки в боки и, стоя на одной ноге, подражает неподражаемой Тальони*. Шевченко вырос от радости и играет на скрыпке качучу. А Юлия Федоровна из облаков их благословляет.

Юлия Федоровна сошла с облаков, в которых осталось одно только сияние. В ее руке мешок с деньгами (2500 рублей); указательный палец ее устремлен на ездового, и она говорит ему повелительным голосом: «Голубчик ездовой, съезди к Матвею и попроси его ко мне. Я собрала все деньги, и мне хочется их поскорее ему отдать. Поезжай, голубчик, поскорее; ты человек расторопный, и я очень тебя за это люблю. Только прошу тебя, душенька, не напейся пьян дорогою. Это нехорошо. Надобно вести себя порядочно. И какое удовольствие в пьянстве, сам ты рассуди. Кто исполняет свои обязанности, тот может назваться истинным патриотом». Вот что говорит Юлия Федоровна, а Жуковский, подслушав это, записывает в записную книжку; и, конечно, уже теперь никогда пьян не будет.

Это Шевченко и Жуковский; оба кувыркаются от радости. А Юлия Федоровна благословляет их из облаков.
40. И. И. Козлову. Венеция 4(16) ноября <1838>*
Мой милый Иван Иванович, не грех ли тебе, что по сию пору ты ко мне не написал ни строчки? Фельдъегерь ездил к нам поминутно*; мог бы ты дать о себе весточку. Смешно мне делать тебе подобные выговоры: сам я ни к кому не пишу, и мне, кажись, было бы неприлично других бранить за лень. Но ведь уже это известная болезнь моя, неизлечимая, давнишняя. А ты большой писака; ты можешь быть назван эпистолярным героем; отчего же молчишь? Напиши непременно, и целую биографию, о себе и обо всем, что знаешь с минуты нашего отъезда. А чего ты не знаешь? Ты, как царь Берендей, знаешь все, что делается под солнцем, хотя и не видишь его. — Подумай, откуда пишу к тебе. Из Венеции! При этом имени перед закрытыми глазами твоими являются Тасс*, Бейрон и тысячи гигантских и поэтических теней прошедшего. Я живу на берегу Большого канала; в тех горницах, которые занимал император Александр. Есть у меня угольная горница; окна, как везде в Италии, до полу и с балконами. Выйду на один балкон, передо мною широкий канал и что-то очень похожее на вид из окон Зимнего дворца, на Биржу и Адмиралтейство: такое же широкое пространство вод; вместо Биржи церковь San-Giorgio Maggiore, а вместо церкви Петра и Павла* великолепная церковь Maria della Salute, монумент избавления Венеции от моровой язвы. Выйду на другой балкон — тут уж зрелище единственное. Перед самым окном моим возвышается и заслоняет его огромная гранитная колонна с св. Федором на капители и рядом с нею другая, с крылатым львом св. Марка: обе — памятник осады Тиры* и крестовых походов. Перед ними так называемая Piazzetta, или маленькая площадь св. Марка, ограниченная с одной стороны церковью св. Марка, с другой чудесным дворцом дожев, перед которым тянется широкая набережная, на коей возвышается ряд великолепных зданий, которые все до одного суть надгробный мавзолей прошедшего. Но они печальнее надгробного памятника. Могила не пуста: она бережет нечто ей отданное навеки и навеки ей принадлежащее; а великолепное здание, преданное разрушению, разительно выражает