девочка, чувствует, как у нее в груди замирает сердце от игры величайшего музыканта, несравненного скрипача, властелина струн, золота и сердец, обожаемого, прославленного, всемогущего, любимого, богатого, прекрасного, как бог…
— Серато!
Познавший три мира едва заметно склонил голову.
— Да, когда-то я действительно носил это имя, — ничуть не удивясь, подтвердил он обычным ровным голосом.
VI
Днем и ночью Рода размышлял, как бы избежать грозящей опасности. Он не собирался лететь вместе с Яцеком на Луну и поклялся себе сделать все, но не допустить этого путешествия. Правда, он отдавал себе отчет, как ничтожно мало это «все», на которое он способен, как слабы его возможности, и трясся при мысли о своем появлении вместе с Яцеком в городе у Теплых Прудов.
И не столько даже угнетала его вероятность мести за Марка со стороны ученого, которому он, несмотря на всю его снисходительность к себе, не слишком доверял, сколько боязнь позора, какой вне всяких сомнений ждал его на Луне.
Нет, то была бы и впрямь невероятная ирония судьбы! Он, Рода, глава Братства Истины, который всю жизнь опровергал «сказки» о якобы земном происхождении обитателей Луны, теперь возвратится с Земли и должен будет признать, что она не только обитаема, но и бесконечно превосходит Луну по части удобства и совершенства жизни!
Дело в том, что Рода стал страстным поклонником земной культуры, особенно технической. Он уже неплохо ознакомился с нею, по крайней мере в ее внешних проявлениях. Яцек, так и не изменивший своего намерения взять обоих «посланцев» с собой на Луну и обратно, хотел, чтобы до отлета они получили как можно больше пользы от пребывания на Земле, и нанял гидов, с которыми карлики посещали разные страны и города, знакомились с ними и ежедневно узнавали что-то новое.
Поначалу Рода ездил вместе с Матаретом, но потом ему удалось уговорить Яцека избавить его от общества своего соотечественника. С того достопамятного дня, когда Матарет рассказал всю правду, отношения у них ухудшились до такой степени, что они перестали разговаривать друг с другом; исключения составляли оскорбления и попреки, которыми они время от времени перекидывались. В поездках их отношения обострились еще больше, если только такое возможно. Они смотрели на мир разными глазами; Матарет, отдавая должное чудесам земного прогресса, и здесь продолжал оставаться скептиком, не закрывающим глаза и на оборотную сторону медали. Тогда как Рода всем восхищался и все хвалил, Матарет, познавая земные порядки, все чаще иронически усмехался и пожимал плечами, когда его спрашивали, согласен ли он, что жизнь здесь устроена лучше и совершенней, чем на Луне. По этой причине между обоими членами Братства Истины вспыхивали ожесточенные споры, которые в конце концов стали до того невыносимы, что их пришлось разделить.
Лишившись общества Матарета, Рода чувствовал себя немножко одиноко, однако то, что он видел и узнавал, настолько поглощало его, что он все реже и реже вспоминал про своего товарища.
Знания он поглощал с охотой и в огромном количестве. Переимчивый от природы, он на лету схватывал внешние признаки земных порядков и вскоре уже неплохо ориентировался в существующих в обществе отношениях. А поскольку его неизменно тревожила мысль о возможном и совершенно нежелательном возвращении на родную серебряную планету, он и в них искал возможного выхода.
Поначалу четкого плана у него не было, но в голове уже возникали смутные очертания, из которых со временем могло что-то сложиться.
Во время разъездов он узнал, что на Земле все явственней поднимается брожение, что оно усиливается, а дом его опекуна является неким узлом всех этих событий. Ему потребовалось относительно немного времени, чтобы догадаться, что все дело в секрете какого-то страшного и безмерно важного изобретения, обладание которым может обеспечить человеку, получившему его, безнаказанность, могущество и власть.
Рода сообразил, что целью нескольких визитов Грабеца было стремление заполучить тайну и что этим же можно, вне всяких сомнений, объяснить столь длительное пребывание Азы в доме ученого.
Но вопреки давним своим привычкам, Рода молчал, высматривал и выжидал.
«Придет и мой час, — думал он. — Я сумел похитить корабль у Марка, украду и у этого, как только появится возможность, его устройство».
Этот прибор и вправду интересовал всех. После странной, необъяснимой смерти Лахеча Грабец потерял важное орудие для исполнения своих планов и потому все сильней давил на Азу, требуя, чтобы она поторопилась. Ему необходимо было иметь в руках страшную, всеуничтожающую мощь, чтобы ставить условия обществу, всему миру, одним словом, чтобы победить без борьбы.
Дело в том, что когда Грабец в спокойные минуты начинал размышлять, его охватывал страх перед бурей, которую он вызывал. Он расшевелил подземные силы, швырнул головню в огромные массы замкнувшихся в отупляющем труде рабочих и теперь испугался взрыва, увидев, какой поднимается, вздувается, растет девятый вал. Он хотел это море взять как бы на сворку и в интересах хранителей знаний мира напустить его на гнусное цивилизованное стадо, но очень скоро почувствовал, что стоит тому разбушеваться и вырваться, никакой власти оно уже не подчинится, никакая сила не загонит его обратно за разрушенные плотины.
В один из осенних дней, после того как они с Юзвой за несколько часов облетели значительную часть страны, посетив по пути центры движения, кое-где раздув уже занявшийся огонь, а в иных местах разожгли, они опустились на выжженный солнцем холм над вечным городом. Некоторое время они продолжали разговор о насущных делах ширящегося движения, но слова все ленивей срывались с их уст, и наконец оба умолкли, любуясь чудесным городом, распростершимся у них под ногами.
Золотое солнце висело на небе, и даже воздух, казалось, насыщенный световой пылью, слепил глаза. А внизу, окутанный голубовато-золотистым маревом, мерцающим опаловым туманом, что размывал и затирал черту окоема, дремал любимый город Грабеца, единственный, вечный, царственный Рим.
Там, далеко к северу, на востоке и на западе, существовали два центра жизни, два пульсирующих золотой и багряной кровью сердца европейского континента: Париж и Варшава. Два чудовищных узла всевозможных сетей и дорог, два средоточия того, что толпа привычно именовала культурой, гигантские полипы, высасывающие тысячами отростков соки всей земли, столицы правителей и торговцев, центры развлечений, греха, подлости, бездарности. По образцу обоих крупнейших городов развивались, росли, видоизменялись, не поспевая, впрочем, за ними, давние столицы бывших европейских государств, огромные, чудовищные, кишащие толпами и все равно отодвинутые этими двумя «солнцами» в разряд второстепенных.
Рим же остался тем, чем был столетия назад — единственным городом. Каким-то непостижимым чудом он спасся от все нивелирующей варварской руки «прогресса и цивилизации». На Форуме по-прежнему высились руины, над остатками золотых домов на Палатинском холме раскачивались под ветром старые кипарисы, и под апельсиновыми деревьями цвели пунцово-кровавые розы.
В соборе Святого Петра по-прежнему звонили колокола, а в Ватикане седой старец в тройной тиаре, немощной, дрожащей рукой осеняя крестным знамением безлюдную площадь, вспоминал времена, когда отсюда его предшественники одним мановением пальца приводили в движение народы Земли и принуждали к покорности могущественных монархов.
А на Капитолии, на Квиринале, в тысячелетнем Латеранском дворце, в исполинских руинах былых терм, театров, цирков, во внутренних галереях базилик, в зданиях, помнящих зарю Возрождения, в садах, на площадях, на фонтанах стояли белые изваяния давным-давно не чтимых богов, обломки мраморных снов, осколки давно минувшей бурной, творческой юности.
Этот единственный город Грабец мечтал сделать надменной столицей духовно возрожденного мира.
Склонив голову, он смотрел на сотни залитых солнцем вздымающихся куполов, покрытых зелено- золотой патиной столетий, на стройные древние обелиски, на выщербленные стены цирка Флавиев.
В этом городе, пережившем тысячелетия и не посчитавшем нужным меняться по примеру иных городов, ощущалось спокойное и суровое достоинство.
Грабец погрузился в мечты.