Капитан Федюшин смотрел на двигатель под поднятым капотом своего подержанного «опеля» и задумчиво вытирал вымазанные мазутом руки, когда во двор вбежал пастух Серсемыч.
— Петрович, твою мать, — завопил Серсемыч, бросаясь к Федюшину, — дай скорее сигарету, а то я волнуюсь, как синее море!
Капитан флегматично сплюнул на пробегающего мимо куренка и кивнул головой на салон «опеля»:
— Там, на сиденье, пачка.
Серсемыч подскочил к раскрытой двери, схватил пачку сигарет «Ростов», закурил, глубоко затянулся и, выпуская дым изо рта, сообщил:
— Маньяк.
— Кто? — удивился молодой ротмистр и флегматично пообещал, склоняясь над двигателем: — Ты у меня сейчас тумаков наполучаешь.
— Маньяк в поле, — ткнул рукой в сторону выпаса пастух. — Страшен в своих словах и помыслах. Городской, зараза.
— Говори внятнее, — досадливо поморщился участковый, отрываясь от ремонта.
— Я видел его портрет на доске «Разыскивается преступник» в Неклиновке, — сразу же взял быка за рога Серсемыч. — Это он. Сидит сейчас на моем бушлате, а может, и не сидит уже, а безвинную скотину жизни лишает. Вот, — он показал Федюшину сильно сжатые большой и указательный пальцы, — даже деньги на сигареты дал, лишь бы я пост покинул. Так что бери-ка ты, Петрович, оружие свое и в бой, а я домой за берданкой сбегаю.
— Я тебе сбегаю, — одернул Серсемыча невозмутимый ротмистр, вытирая руки ветошью. — Будешь месяц по-пластунски передвигаться. Пошли. — Он положил ветошь на крыло машины и пошел через огород в сторону выпаса, предупредив пастуха: — Если что, на глаза не попадайся.
— Ишь ты, не попадайся, — сварливо затрещал Серсемыч, еле поспевая за широко шагающим высоким капитаном. — Не по-милицейски ведешь себя, Петрович, я бдительность проявляю.
— Вот я и говорю, — терпеливо объяснил флегматичный ротмистр. — Плеткой огуляю за бесперспективную бдительность.
Слава Савоев, именно он и был тем молодым человеком, который до смерти напугал Серсемыча, стоял на вершине холма и смотрел на солнце не щурясь, словно это было яблоко на ветке. Рядом с ним сидел на задних лапах огромный Аржек и смотрел на Славу, глаза у него слезились. Слава Савоев понимал, что с ним произошли какие-то непонятные изменения, но не удивлялся этому, принимал как само собой разумеющееся. В нем действовала бесстрастная, холодная и деятельно-циничная эмоция, не подавлявшая личность, а просто не обращавшая на нее внимания, позволявшая существовать рядом с собой и делать все, что ей заблагорассудится.
«Интересное сочетание, — отстраненно думал о себе Слава, — союз мента и ангела».
Слава мыслил по-земному, пока еще даже не подозревая, что теперь может мыслить, как элитарный лаоэр, существо, знающее все девятьсот девяносто девять имен Бога во всех девятиста девяноста девяти параллельностях и тоже бывшее Богом, не являясь им.
— Гляди, — изумился Федюшин, — стольник нашел. — Он поднял сторублевую купюру, зацепившуюся за вершину цветущего коровяка.
— И у меня тоже есть, — показал участковому крепко сжатые пальцы Серсемыч, — и тоже стольник.
— Придурок, — горестно покачал головой капитан, — ни хрена у тебя нету. — Он не глядя сунул сто рублей в руку пастуха: — Держи, раззява.
Федюшин остановился, сощурился, вглядываясь в человека, стоящего на вершине холма, и решительно зашагал по склону вверх. Человек повернул голову, и капитан узнал в нем старшего оперуполномоченного капитана Савоева из Таганрога, с которым встречался не раз и не два, по делу и просто так, город был рядом.
— Здорово, Савоев! — еще издали закричал Федюшин. — Пастухом решил стать?
— Привет, Федюшин, — удивился Слава, увидев станичного участкового. — На дневную дойку пришел или что?
— Да в основном «что», — хохотнул казачий ротмистр, пожимая руку Славе Савоеву. — Серсемыч вот, — он кивнул на заскучавшего лицом пастуха, — тебя за сексуального маньяка принял.
— Те чё брешешь, оглобля? — рассердился Серсемыч. — Я по другому факту его ошибочно заподозрил.
— Да ладно, — отмахнулся от него участковый, — молчи лучше. Какими судьбами? — спросил он у Славы Савоева.
— Вселенскими, — ответил Слава. — Решил от города отдохнуть, по степи побродить в одиночестве.
— Понятно. Это всегда у городских при сильном похмелье — то в степь, то в море тянет.
Федюшин решил не отягощать себя длительной беседой, попрощался и, развернувшись, пошел в станицу, предупредив сконфуженного пастуха:
— Еще одна бдительность, и я тебя в Донец закину, придурок.
Слава, Серсемыч и Аржек остались возле стада и глядели вслед удаляющемуся Федюшину.
— Эх, — вздохнул пастух, — пора коров к реке гнать на водопой и дойку.
— Гони, — равнодушно откликнулся Слава, — а я тут в тишине посижу часок и пойду на электричку, домой.
«Надо все-таки звякнуть в Таганрог, — решил Федюшин, входя в станицу. — Сообщить, что у нас оперативники по степи непонятно зачем шастают».
Станица Сущенковская затихла сразу же после полуночи, даже не было слышно шепота и смеха влюбленных. Лишь слегка выпивший Серсемыч сидел на бревне в своем дворе, возле давно требующего капитального ремонта саманного домика, и тоскливо смотрел на луну. Он вздохнул, и вместе с ним вздохнул окружающий его мир, то есть лежащий рядом Аржек, положивший свою морду на передние лапы. Серсемыч выбросил почти достигший губ окурок сигареты «Прима» и поднялся с бревна, намереваясь идти спать. Завтра чуть свет предстояло гнать стадо на дальний выпас, чуть ли не до Недвиговки. Опять приезжают иностранцы, носят их черти, чуть ли не каждую неделю кто-то приезжает, завтра вроде бы французы припрутся. Все из-за этого музейно-археологического комплекса «Танаис», да еще какой-то Тур приезжал из Норвегии и сказал, что казаки — потомки викингов. «А я из-за них, — с досадой плюнул Серсемыч, — хрен знает куда коров гнать должен». Он широко зевнул, глядя на небо, и вдруг увидел, как от того места, где он сегодня пас коров и встретил опера из города, которому забыл отдать стольник, исходит какое-то странное, напоминающее огромный распахнутый веер оранжево-синее свечение. Увидел это и Аржек, вскочил и бросился в сторону свечения.
— Аржек! — попытался остановить собаку Серсемыч, но вздрогнул и тоже пошел в сторону света.
В природе нет черного цвета. Мы называем черным один из оттенков синего. Если при ярком солнце миру показать настоящее черное, то, по всей видимости, он ослеп бы от его яркости. Славе Савоеву, продремавшему весь день, вечер и начало короткой ночи на вершине холма, в полночь захотелось взглянуть в глубину истинной черноты. «Сбесился я, что ли, — начал пугаться самого себя оперуполномоченный, чувствуя, как в его душе шевельнулось нечто совершенно непонятное, — или